Какао

Вечер субботы. Декабрь, ранние сумерки, сухие листья и обертки от шоколадок, волочащиеся по пустым улицам — вниз-вниз под горку, вниз, к блестящей трамвайной рельсине. Толстые птицы, нержавеющие пикапы моделей 70-х годов, нестареющий блондин-квортербек в комбинезоне автомеханика, его жена, их дети, большое небо, хорошо изученные североамериканские звезды.

Я вышел на балкон подышать, стою с чашкой какао, вдыхаю прохладный воздух, выдыхаю негорячий пар. Демисезонная парка и тонкая вязаная шапочка вполне надежно защищают меня от калифорнийской зимы, приближающейся к своей экстремальной точке: плюс девять градусов Цельсия после захода солнца. С соседнего участка, из-за плетня и плотных листьев лавра, доносится заводная мелодия, громкие радостные возгласы, хлопки в ладоши и счастливые повизгивания — в мексиканской семье, очевидно, справляют чей-то день рождения. Они поют на неизвестном мне — наверно, единственному в этом нейборхуде — языке, поют очень стройно, с красивой гармонией: один голос на терцию выше другого. Ни тот, ни другой не лажают, аккордеон заливается жизнерадостным соляком, контрабас ровно и без лишних отступлений выводит простую гармонию: один — три — один — четыре, один — шесть, пять — один. И по новой!

Беззубый рот стодвухлетней бабульки выкрикивает что-то по-испански, в хитрых морщинках вокруг глаз угадываются солнечные дни на террасе в Тихуане, сиеста, начало времен, любовь, песчаные волны пустыни Соноры, легализация и ассимиляция, в пластмассовый стакан ввергается поток черной шипучей кока-колы, резвые молодые зубы откусывают разом пол-сникерса, и розовые молодые губы бесстыдно растягиваются в улыбке, обнажая неподвластную кариесу эмаль и непрожеванные частички орешков с полосками шоколада, вамос, вамос чикос, вырывается из красной напряженной гортани, которая уводит глубоко в организм, где текут соки и сталкиваются заряженные частицы, вершатся судьбы съеденных белков, жиров и углеводов, создаются новые и разрушаются старые химические связи, зарождаются и разбегаются во все стороны маленькие электрические импульсы, собирается из почти что ничего, из одной пучеглазой клетки и другой бесноватой клетки зародыш, у которого все тело — хребет, потом все тело — рот, потом сердце, потом они разделяются, и он начинает шевелить то одним, то другим, вызывая слабое свечение на плоском экране, вызывая громкие хлопки и яркие вспышки в черных небесах, отражающиеся в черных глазах, полных радости и смешанного с ней испуга, и еще одного, какого-то очень сложного компонента, на синтез которого в лабораторных условиях ушли бы, наверно, сотни, если не тысячи лет.

Она спрашивает по-испански: «Ты что?» А он — на автомате по-английски — отвечает: «Да не, ничего, просто». «Что — просто? — не отстает она. — Ну скажи. Мне важно знать, о чем ты думаешь». О тебе, отвечает он застывшей маленькой статуэткой, о том, как мне с тобой хорошо. И мне хорошо, совсем уже невидно отвечает она. Она прилипает к нему головой — одна точечка к другой точечке, по мере того, как камера продолжает подниматься, и под ней стягивается паутина из мерцающих огоньков одного квартала, четырех кварталов, целого района, цветастого гетто, вывалившего сонную лапу на заброшенное фабричное побережье. Антенны и строительные леса высотных зданий косо входят в фрустум и сливаются с кусочком материка, переливчатым и пестрым, будто праздничный торт, камера поднимается все выше и выше, обнаруживая кривизну поверхности, легкую затуманенность поля зрения, формирующиеся циклоны и уже прошедшие вчерашние дожди, кусочки северокорейского спутника и полоски на шевроне командира экипажа МКС. Невесомые люди в белых громоздких костюмах проводят сложные механические манипуляции, вися кверху ногами над тонюсенькими реками Сибири, они отражают своими надежными шлемами злое радиоактивное Солнце и медленно двигают человечество вперед, one step at a time, они — люди — плавают в прозрачном безвоздушье, она — Земля — блестит им своими синими океанами и красуется своими густыми облаками, камера продолжает удаляться в сторону Марса, постепенно набирая скорость, постепенно нарастает симфоническая музыка, своей торжественностью и меланхолией похожая на позднего Циммера, — если прислушаться, она основана на той же chord progression, что та незамысловатая мексиканская песенка back on Earth, one — three — one — four, one — six, five — seven, да, вместо первой ступени — седьмая, так монументальнее, так пронзительнее, так неумолимей, камера восходит над Юпитером, становясь в один ряд с его спутниками, на секунду отсылая к Стенли Кубрику, которого тут, между холодными и тусклыми небесными телами Ио и Европой, никто не знает, хотя бы потому, что здесь не развит такой глагол, как знать, поскольку для знания нужен органический субстрат, на который можно было бы его записать, как на магнитофонную пленку, да, а здесь весь субстрат — холодный камень и лед, ледяной камень и снег, каньон, кратер, нефтяное озеро и снова снег. Не зависая надолго над поверхностью юпитерианских лун, камера уносится в глубокий космос, развивая скорость, близкую к околосветовой, проползает тонким пунктиром к границе гелиосферы, пересекает ее и вперивается в межзвездную черноту, не заполненную ничем, кроме бесконечно перемножающихся гигантских чисел.

Бетельгейзе светит из-за высокой сосны и прячется среди снующих туда-сюда самолетов. Я перевожу глаза с созвездия Ориона обратно на соседский дом, где шныряют за клетчатыми занавесками быстрые мексиканские головы и головки, мелькают пустые бутылки и полные тарелки, кружки пива и слайсы пиццы. Симфония стихает и уступает место сан-францисской ночной тишине с редким случайным грохотом мусорного бака или взревом мотоцикла. На дне кружки плещется какао. Прохладный воздух наполняет легкие. Космическая станция уходит за горизонт. Кажется, кто-то смеется или всхлипывает — не разобрать. Басы из промчавшейся машины рассеиваются в пространстве, не достигая границ района. На дне кружки плещется какао. Пар идет изо рта. Мирно светят фонари. Тянется голоцен.

Advertisements

Use Other Door

сложно сказать, с чего начинается это чувство
но, когда оно приходит, ты точно знаешь, что это оно
у него есть разные предвестники — например, поросшая травой плитка на дне бассейна,
или пустая скамейка на замерзшей аллее Рождественского бульвара
но нельзя сказать наверняка

ты начинаешь подбирать ключ к еще не до конца сформировавшейся замочной скважине
это твоя тетрадка по физике из шестого класса?
это имя учительницы химии, которую ты мысленно трахал среди колбочек и порошков?
нет
это твоя осанка на уроке литературы, когда ты знаешь, что тебя будут хвалить?
нет
это мартовский снежок, летящий в виду застекленных балконов?
попробуйте снова
это нежность первого надкушенного пирожного «картошка» из чуть было не закрывшегося перед твоим носом военторга?
вы превысили число попыток,
попробуйте снова через час
щит!

когда твоя страна уходит из-под ног,
ощущаешь легкое недомогание
особенно когда страна
это такой маленький куб пустоты, где малоизученные силы и течения
собрали в одном месте абсолютно случайные предметы, как-то:
змейка радужная
лизун
вкладыши от жвачки «Турбо»
прочее
и из всего этого магическим образом вдруг выстроились нелепые, чрезвычайно неуклюжие и почти бредовые, как
я не знаю
брови из спичечных головок
но тем не менее узнаваемые очертания таких фундаментальных понятий как
любовь
добро
равенство
щедрость
мама
папа
я учился патриотизму протягивая талон сисястой тете в столовой
и говоря полным недавно освоенных ротических «р» ртом
ОДИН СНИКЕРС ПОЖАЛУЙСТА
это было все чего я хотел
и это был момент истины
как выхваченный лучом закатного техасского солнца вихор на голове мальчишки ловящего
первый в своей жизни бейсбольный питч
это была она
родина
почва
идентичность

и теперь когда ты сбежавшая лабораторная крыса
выросшая и умудрившаяся выжить в условиях невесомости
перемещаешься с одного побережья Атлантики на другое
от рябящих в глазах одинаковых пятиэтажек с дизайнерским застеклением
к рябящим в глазах проджектам угловым магазинам истошно вопящим темненьким новорожденным

вот тут неожиданно начинают действовать ваще совсем неизученные силы
тут только и начинает давать реальные данные
твой затянувшийся космический эксперимент
в центре которого ты извивающийся от боли
на острие своего горящего теплой декабрьской ночью браузера
с тысячью открытых вкладок
в каждой из которых opportunity
и в каждой сотой шанс
но достоверно неизвестно в какой
и для того чтобы понять надо прокликать все

я знаю это тяжело
как бы обращается к тебе
тот кто все это начал
неимоверными усилиями складываясь в подобие бога
из скупых атеистических винтиков скоб и пластин
собранных по сусекам твоего подсознания
змеек фишек вкладышей чего еще

вот он висит перед тобой
над как будто покосившимся пейзажем в духе Босха
всеми этими крышами окнами шишками
дышит
всеми этими открытыми звездам и пыли альвеолами
впитывает
склоняется
насколько это возможно учитывая чудовищно сложные искажения времени и пространства
трансляции предметов между системами с разным количеством измерений
почти касается тебя
создавая ситуацию максимально приближенную к той секунде когда ты лежал в кроватке и смотрел на размытые силуэты еще не создавшегося города твоего рождения
плавающие за двойным стеклом
вбирает в себя все твое небольшое прошлое и, вложив всю свою силу в одно движение,
бросает тебе подсказку
которая вспыхивает и тут же гаснет
блеклой нотификацией в углу глаза
у самой границы периферийного зрения
где теплится груда рождественских огней

я знаю тошно
как бы мотивирует он
но ты сможешь
ты сможешь
и в следующий момент распадается на даже не частицы —

на невероятные значения
волновой функции
не выигрышные билеты
не выпавшие шансы
пустые бутылки
крышки
зашторенные окошки

и когда шум улицы снова наполняет твои уши
руки карманы куртки
влага припухшие от сосредоточенного нетворкинга глаза
ты делаешь остановку в непривычном месте прогулки
читаешь
use other door

Флот

Пришел в бухту. Поглазеть на заброшенный завод, остановившиеся краны, прошуршать кроссовками по отданному чайкам и собаководам побережью. Ощутить попой холодный камень, надвинуть на уши шапку, залипнуть на стоящих в заливе сухогрузах с яркими фонарями. Когда ты сидишь вот так, на черной техногенной кромке между практически слившимися в одну массу небом и водой, эти корабли на горизонте становятся похожи на инопланетный флот, который висит над какой-то странной, незлой синевато-серой бездной и бесконечно жжет свое цветное горючее.

Десятки маленьких, средних и крупных НЛО парят вокруг тебя, умостившегося на разрисованном жителями гетто бетонном блоке, и словно говорят, ну, давай уже, сколько можно. Мы не можем вечно тебя ждать, говорят они, ты же понимаешь. У нас, в конце концов, тоже ограниченные ресурсы. У нас, между прочим, тоже есть своя инопланетная жизнь, семья, друзья, развлечения. Мы, вообще-то, не подписывались под тем, чтобы торчать в этой вашей глуши и ждать, пока один упертый человечек примет свое судьбоносное решение. Ну! Спору нет — тут и правда порой очень хорошо, вот этот вот прозрачный воздух, теплый ветер, все эти симпатичные девчонки, смешные хештеги, вся твоя любимая музыка на шаффле во время пробежки на голодный желудок, нелепые диеты и статьи в «Сайколоджис», шапки с логотипом The Stooges и узкие джинсы — это все очень мило и нам тоже по душе, но нужно уже делать выбор. Мы устали. Ты устал. Тебе пора домой, на твою родную планету, где тебя ждет твоя нация, твоя атмосфера, твоя привычная экосистема. Мишн экомплишд. Понимаешь? Мы висели над оттаивающей Петроградкой, между черным небом и черной Невой, подмигивали твоему деду, пока он рисовал нас маслом, а потом щелкал на свой «Зенит», мы отражались в водах Белого моря, на которые смотрел с красной точечкой у рта его дед, мы звали его, а он не шел, он говорил, нет, у меня еще тут полно дел, мы ждали его, а он все стоял и курил, курил и курил на своем обрыве, мы всячески сигнализировали твоему далекому англоязычному предку, свесившему ноги с почти неразличимого в средневековой ночи моста, но он был упертым, точь-в-точь, как ты. Честно, Вань, у всего есть свои границы. Летим домой. Пора.

Я поднимаюсь с камня и отряхиваю джинсы. Стало совсем темно. Со стороны моста долетает слабый, неразделимый на составные части шум субботнего вечера в городе вечной весны, бесконечных диджитал-стартапов и безумных цен на недвижимость. Солнце методично прожаривает своими лучами скрытую под моими ногами бодрствующую сторону Земли. Я бросаю взгляд на тусклую полоску горизонта, за который уходят баржи и сухогрузы. You look tired, говорит мне идущий навстречу дедок с крохотной псинкой на поводке. I am, sir, — отвечаю, — it’s been a long day.

Картинки

В детстве у меня была книжка «Революция 1917 года: рисунки детей-очевидцев» — как выясняется теперь, коллекционная — ее издали в середине 80-х тиражом всего 6000 экземпляров. А я драл и тормошил ее как хотел, ставил свои закорючки на полях и загибал страницы. Когда она вышла, Октябрю было 70 лет, а мне — всего три. Я бродил по квартире, ковыряя в носу, подходил к книжному шкафу, брал маленькую красную брошюрку — потому что знал, что в ней только картинки и почти нет букв, а те, что есть, можно пропустить, потому что они подписи к картинкам. Да, уже тогда я умел приоритизировть и фильтровать буллщит. Сейчас революции сто, мне — на тридцать больше. Я сижу в тесной тускло освещенной комнатке в деревянном доме на берегу Тихого океана, в насквозь пропахшем бомжами и легальным каннабисом городе Сан-Франциско, штат Калифорния, сижу и неотрывно смотрю на экран моего видавшего виды крохотного лаптопа. Нашел.

Я разглядываю рисунок большеголового человека-головастика в черном котелке, пенсне и полосатом костюме, с тростью в одной руке и коробкой конфет в другой. В левом нижнем углу рисунка стоит аккуратная — вероятно, учительская — надпись: «Работа А. Туманова», в правом — размашистые и пляшущие — авторские — буквы: «БУРЖУЙ». Он — нарисованный — смотрит на меня через столетнюю толщу истории, несчетное количество превращений из бумаги в фотомакет и обратно, километры трансатлантического интернет-кабеля и невидимые складки пространства-времени — испуганный, насколько позволяют простые контуры его лица, цветной, ненастоящий. Он напоминает представителя доисторической фауны, чей внешний вид ученые приблизительно восстановили по разрозненным окаменелостям и отпечаткам в породе — совсем не похожий на современных людей, населяющих земные континенты, условный, схематичный, и, возможно, на самом деле никогда не живший.

В 1917 году Россию населяли странные, неуклюжие, слишком мимолетные для того, чтобы быть замеченными большой наукой, и потому описанные лишь несколькими любопытными школьниками виды живых существ, которые имели квадратные плечи, непропорциональные конечности, плевались дымом и пламенем, перемещались на странных драндулетах с железными трубами и постоянно истребляли друг друга — пока в живых не осталось никого. Вот их названия: «Кадет», «Меньшевик», «Эс-ер», «Спекулянтъ», «Буржуй», «Маша-большевичка», «Красногвардеецъ», «Агитатор». Каждый из них представлен на нескольких зарисовках в разных ракурсах. Некоторые зарисовки снабжены комментариями, например: «Выступает против нового правительства, желает иметь старое правительство», «Идет против войны и правительства и хочет предать Россию» и т. д. При множестве общих черт некоторые из этих существ разительно различались в размерах и пропорциях: скажем, один из часто встречающихся на рисунках «большевик Ленин» был почти в 15 (sic!) раз больше т. н. «меньшевика Дана». На одной из иллюстраций они изображены рядом, что исключает ошибки масштабирования, от которых часто страдает любительское естествознание. Другая типичная пара — «буржуй» и «красногвардеец»: первый почти втрое крупнее, гораздо ярче окрашен и имеет характерную объемную структуру на голове — так могла бы звучать выдержка из статьи в большой антисоветской энциклопедии, если бы она существовала — при этом второй демонстрирует тенденцию к организации в группы, от небольших сообществ до полноценных колоний с выраженным агрессивным поведением.

Несмотря на визуальное сходство и безусловно близкие типы скелета, мы все-таки не можем сказать, что все эти существа относились к одному и тому же виду, как бы заключает прозрачная группа исследователей из никогда не существовавшего НИИ инопланетных вторжений в никогда не опубликованной монографии «Биоценоз советской эпохи» — скорее всего, они были представителями разных семейств или родов, а некоторые, возможно, и вовсе принадлежали к разным классам. Более того, продолжают в своей распадающейся на атомы работе А. И. Безымянный et al., отрывки которой я, кажется, встречал между своими длинными детскими снами и размытой детской реальностью, судя по всему, все эти организмы составляли целое отдельное царство — наряду с царствами животных, растений, грибов и протистов — какое-то другое, пятое, очень разнообразное, внутренне противоречивое, существовавшее очень недолгое время и целиком вымершее из-за собственной нестабильности.

Я скроллю вниз бессчетные картинки, подолгу залипая на каждой, отмечаю маленькие детали, которые ускользнули от моего внимания в детстве. Голубиные носики и профессорские лбы дяденек с тросточками и в котелках — «кадеты», — заостренный профиль солдата с карабином — «юнкер» — еще пока широко представленные черты белогвардейского генотипа, достаточно распространенные, чтобы случайно попасть в детское бессознательное. Зеленая трава на площади перед Кремлем с подозрительной пустотой в том месте, где натренированный мозг почти рефлекторно подразумевает мавзолей. Низкие белые небеса почти без проводов, трехэтажные домики, зажатая между ними слишком белая церковь, неустойчивые московские улицы, то сужающиеся до одного окровавленного матроса, то растягивающиеся на весь лист, чтобы вместить целый рой демонстрантов, броневик, велосипедиста и коротенькие колбаски красно-желтого трамвая, рядом с которым вышагивает такого же размера лошадь с городовым.

Я практически вижу, как старорежимная училка, склоняясь над веснушчатым Александром Пономаревым (II класс), объясняет ему, что достаточно нарисовать в полный рост только передний ряд людей с транспарантами, а остальное место можно просто заполнить кружочками или разноцветными кляксами — и получится сразу целая демонстрация. А еще если на черной шляпе у буржуя оставить белую полосу, то она будет блестеть, как настоящий буржуйский цилиндр. Александр показал этот прием своей соседке Наталке, а она, через 64 года реинкарнировавшись в мою садиковскую воспитательницу с огромными, всегда чуть-чуть заплаканными глазами, объяснила мне и другим детям, что, если на мокрый лист капнуть немножко белил, то без всяких усилий получатся яркие звезды — почти как настоящие — объяснила и зачем-то всхлипнула. Наталь Санна, вы чего, спросил назойливый мальчик Паша — не из участливости, а просто потому что ему всегда было любопытно. Ничего, Павлик, отвечала она. Так, что там у тебя, покажи мне. Это броневик?

Я докручиваю страницу до конца, сохраняю все картинки, сворачиваю окно, закрываю лаптоп, поднимаюсь из-за стола и высовываюсь в окошко. В теплой ноябрьской темени плывут холмы Сан-Франа, обсаженные разносортными одноэтажными домиками, между ними висят улицы, ползают бабушки и дедушки, быстро сигают хипстеры на электроскейтах и не спеша катятся обитатели гетто в винтажных маслкарах. Осенью, зимой, весной и летом здесь примерно одинаково — ну, может быть, в октябре чуть-чуть чаще идет дождь и случаются облачные дни. Октябрь 1917 года был здесь обычным осенним месяцем, телеграфные столбы по обеим сторонами 3rd Street учащались в сторону моста через канал, механик на перекрестке с 26th Street курил, поставив ногу на крыло огромной нелепой машины, еще не сильно отличающейся от экипажей, молодая семья — мама в сером платье, трое девчонок и один парень — стояла у подножия холма, глядя на подруливающего к дому отца в блестящей новой «Model T». Насколько я помню, он никогда не водил машину до этого, писал позже в своих мемуарах повзрослевший сын, — вероятно, продавец на месте показал ему, как заводить мотор, крутить руль и отпускать тормоз.

«Знаешь, как заряжать?» — кричал в этот же самый момент бородатый дядька в папахе худощавому солдатику, пытаясь переорать шум битвы под стенами Алексеевского военного училища. «Знаю!» — кивал солдат и протягивал руку, чтобы взять японскую винтовку, но в этот самый момент откуда-то сверху, видимо, из черной дыры, зияющей между третьим и четвертым этажами дымящегося здания, прилетало что-то быстрое, что-то горячее и тяжелое, почти как пощечина, только больнее, почти как ладошка старшего офицера, только не отскакивающее назад, а проникающее вовнутрь, оплавляющее пушок на виске и в конце концов сносящее пол-черепа. С красной кляксой возле головы он расплющивался по земле, лишенной перспективы и текстуры, схематично изображенный двумя зеленовато-синими треугольничками, половинкой черного кружка и лежащим рядом черным квадратиком фуражки, застывал рядом с размашистой надписью: «Московский фронт 1917 года», которая исчезала под обложкой коллекционной книжки горбачевской эпохи, которая уходила в путешествие потерянных вещей, всплывала в поиске гугла, снова уплывала за край монитора, гасла и схлопывалась из шести измерений в одно.

Я поднимаю голову и некоторое время смотрю на жирные звезды — «южные», как сказала бы бабушка — они расплываются и мерцают между тонкими тучками — маленькие белые кляксы над осенним пригородным пейзажем — точь-в-точь такие же, какими их видели юная Наталка и еще живой Александр Пономарев в своей не пересекающейся с моей, постоянно повторяющейся короткой и насыщенной впечатлениями жизни. По моим щекам ползут дурацкие прозрачные капли. Дождь. Маленький октябрьский дождь.

Тот самый

Сейчас проезжаю в трамвае мимо приземистого контрастно белого — как все тут — здания с неприметной вывеской «Ameritech Computer Services Inc.» Хлопаю глазами, глядя на чумазых детей, играющих в неизвестную мне игру у дороги, на дымящего толстым косяком и щурящегося на октябрьское солнце бездомного под пледом, на его лысую подругу, танцующую наркоманский вуду-танец на другой стороне улице у ворот прямоугольной баптистской церкви, на качающиеся под сильным океаническим ветром пальмы, на их длинные тени на белой-перебелой стене дома-мазанки, на бомжа, на детей, и снова на вывеску. Думаю: неужели это тот самый америтех, над которым потели от волнения папа и его шустрый приятель-умелец, стоя у разобранного системного блока нашего первого компьютера в мрачной комнате, полной дерева, книг и ковров, пока я на кухне смотрел по черно-белому телеку, придерживая ручку настройки, «Семейку Флинстоунов»?
 
Неужели это тот самый «Google», которому я доверял свои подростковые комплексы и сокровенные желания, возвышаясь над перешедшим мне по наследству ноутбуком в морозной подмосковной ночи за квадратным окном, проложенным на зиму поролоном? И тот самый «eBay», над которым так громко и свободно ржали, делясь сигаретами из собственных пачек, мои заматеревшие одноклассники-двоечники, и осторожно, чтобы не спровоцировать неудобные вопросы, хихикал я сам, чистый светловолосый юноша в прозрачном мареве пустого школьного двора?
 
Неужели это тот самый «Yahoo!», где я зарегистрировал наш первый семейный почтовый ящик в праздничной обстановке под занавес XX века, пока мама, папа и сестра за спиной весело болтали поверх «Старых песен о главном», подливая себе шампанского и подкладывая оливье, а снаружи взрывались петарды и ползали по тропинкам в снегу подвыпившие группки гопников, наслаждающиеся последними глотками оффлайнового фана?
 
Тот самый ZyXel, шипение которого я слушал, пока тянулась бесконечная минута между разрывом связи и долгожданным «Соединение восстановлено» — слушал и думал только об одном: «А что если она уже вышла из чата, так и не дождавшись меня?» Нет, серьезно — что, вот в этих вот крохотных избушках, разбросанных по крутым холмам, живут программисты, которые делают так, что мое сердце екает при виде красного кружочка с белой циферкой внутри, когда я бессильно лежу на неубранной постели под уползающими в угол окна снежными тучами? Вот здесь, в этой туманной долине, светящейся сквозь забор баскетбольной площадки в цветном гетто, они изобретают фильтры, которые делают твое вроде бы еще не начавшее стареть, просто какое-то осунувшееся лицо немного более привлекательным и как будто бы слегка чуть-чуть артистично изможденным?
 
А вот здесь вундеркинды в майках-гавайках на вырост пишут искусственно интеллектуальные алгоритмы, которые анализируют твой выбор отчаянных хештегов, твою нервную грамматику и твой авторский стиль в подписях к фоткам, помогая пользователям находить интересный именно для них контент в считанные секунды (гораздо быстрее, чем тебе удается добежать от метро до трамвая, а потом от трамвайной остановки до дома, купить и на ходу съесть вредный полукилометровый саб, артистично разбросать ягодки и скорлупки от арахиса вокруг миски со свежим здоровым рецептом для всех, кто хочет #естьвкусно и при этом #выглядетьбезупречно)? А за этой пыльной и заляпанной прозрачной дверью, втиснутой между китайской и мексиканской закусочными, сидят шесть человек, в равной степени ответственных за твое одиночество, твою мокрую и жесткую подушку, лезущие волосы и неплоский живот, а, самое главное, за тот свайп вправо, которым ты так легко и непринужденно смахнула — буквально — два года своей жизни, шкаф платьев, тонны пиццы и миллионы денег в чугунное ведро, с какого-то жесткого перепоя названное словом «отношения».
 
Да-да, вот тут, в апартменте номер 1135 по пустынной улице проблемного нейборхуда, засыпанной мятыми бутылками, обертками от кингсайз шоколадок, сношенными ботинками и бычками, ютятся одиннадцать интернациональных человек — все с дипломами о высшем образовании, как минимум двумя рабочими языками, большими мечтами и ясными целями, а вот за этой вентиляционной решеткой, втиснутый в узенькую комнату вместе болтливым соседом-вонючкой, живет один — слышишь — один! — чувак, который заходил вчера в твой аккаунт из подозрительного места рядом с Сан-Франциско, Калифорния, используя браузер Chrome на Mac, неужели—
 
Да, да, опускаешь ты назойливый телефон с его параноидальной системой безопасности, да, это был я.
 
Я согласен, повторяешь ты вслух, опершись на раковину и глядя в зеркало на свое порядочно размытое, но вроде бы не сильно изменившееся отражение, в это трудно поверить, но это был я. Тот самый.

Долина

Я смотрю на бесконечную гладкую долину
Обозначенную слабыми движущимися точками
Из-за наложений трамваев и пересечений пальм
Время от времени возникают миражи панельной жилплощади
От чужого воздуха сохнет в глотке
Собираешься заговорить, и непонятно, чем
Будущее, которое висело светлячком в углу
И маячило неясной полоской на границах сна
Тут выглядит осязаемым и пугающе большим
Вечнозеленые гарнизонные ели, обогащаясь синим
Погружаются в пучины несовместимого vocabulary
Где продолжают колебаться и слабо люминесцировать
Как древние водоросли на заре твоего личного докембрия
Облака обнаруживают золотистую черствость
Нежную изюминку в туше белой булки
Несущую все твои уцелевшие чувства
Из одного жестокого мира в другой
Каждый час они тут заходят на посадку
Поэтому жилье несколько дешевле как вы могли заметить
Туча сцеживает утренние осадки
В салоне звучат вязкие аплодисменты
Все возникает из пустого пространства
Конденсируется каплей наблюдателя на стекле
Восходит палевым слайтли дифферент солнцем
Над нечетким горизонтом, только что склеенным
Из сизого низа и оранжевого верха
Тонких штопок пришвартованных сухогрузов
Случайного человеческого фейерверка
И безграничной квантовомеханической грусти
Я смотрю на переливчатую как будто полиэтиленовую поверхность залива
С неподвижной рябью и слоями вымершей биоты невидными отсюда
Касаясь подбородком мокрого турника
Вдыхаю внизу выдыхаю вверху
Как учил горластый тренер Нугзар Дангирович
Зимой девяносто седьмого на секции восточных единоборств «Орленок»
В отвоеванном у крыс подвале дома номер десять
Даже не верится что тогда это был тоже я
Летящий со всхлипом через бедро на пыльные маты
Описывающий дугу под лампой дневного света богатой мухами и штукатуринками
Наматывающий быстрые витки вокруг ровно горящей средней муниципальной звезды
Цепляющийся взглядом за виды из разных окон поездов и маршруток в попытке задержаться
Не буквально в дверях перед отъездом в аэропорт
А фигурально в смысле в потоке времени
Издалека больше похожем на студень
Как эти сухогрузы на горизонте
Как эта долина
Как этот океан
Которому совершенно полиэтиленово
Кто там на него смотрит заканчивая последний на сегодня подход
Считая до одного до пяти на английском, а дальше спохватываясь на родном
В шерстяной шапочке трениках и кедах против всей асфальтовой планеты
Я догоняю свое слегка убежавшее вперед изображение
Как это иногда случается при плохом интернете
И складываюсь с ним в один синхронизированный выдох
Солнце проплавляет себе путь в сгущенной облачности
По мере того как меня несет вокруг него вниз головой вместе со всеми международными лентами новостей
На поверхности бухты появляется различимая рябь
Кто-то выходит на балкон дома в проектах
Сухогруз сильно гудит что впрочем никак не отразится на картинке
Открытка для друзей
Перехожу на бег
Движусь вниз по пустынной улице

World Clock

Иногда я заглядываю во вкладку «World Clock» приложения «Часы» на моем телефоне, и смотрю на московское время. Сейчас, например, 4:29 утра. Я развлекаю себя мыслью о том, как мой прозрачный двойник — такой, типа, иммигрантский плейсхолдер, еще не до конца уступивший свою кубатуру новым лицам в Нерезиновой, — как он живет там своей жизнью, смещенной на десять часов в будущее относительно реального меня. Не все ведь знают, где я нахожусь — взять, например, отчаянных людей, упорно номинирующих меня на премию «Писатель года» на портале «Проза.ру» — в их представлении я, вероятно, эдакий разбросанный ночной фрик, которому ни свет ни заря регулярно взбредает в голову сесть за компьютер и опубликовать новый текст.

2:20: все еще онлайн, сидит на фейсе — видимо, постоянной работы нет, потому что непонятно, как после такого сидения вставать на семичасовую электричку, рассуждает мой френд из Питера, добавившийся три года назад и ни разу с тех пор не заговоривший. Теперь уж точно не заговорит — скорее, удалится сам, опасаясь, как бы я не начал ему писать психованные сообщения, угорев в своем ночном одиночестве.

3:34: запостил новый текст. Понятно теперь, над чем он корпел все это время. Вероятно, это один из тех авторов, которые способны одновременно тонуть в пучине мемов и полировать свои собственные посты. Честно — написано хорошо, но в то же время реально ссыкотно ставить лайк — при всей невинности процесса, это все-таки прямое соприкосновение с человеком, фулл контакт, так сказать, и кто знает, как он это воспримет? А что если он из тех задротов, что отслеживают каждое уведомление и считают каждую циферку в красном кружочке? Что если твой лайк для него — единственный друг в непроглядной бутовской мгле, уплывающей за горизонт холодными рядами галогеновых форточек и переполненных парковок? А ну как он начнет мне писать или, не дай бог, проситься в друзья? Может быть, оставить коммент? А-а-а, так комменты закрыты. Бля, все понятно. Хорошо, что не залайкал. Как чувствовал, что он тронутый!

4:00: был онлайн в Контакте. Был онлайн, но ничего не написал, ничего не выложил, и — что самое стремное — ничего не залайкал и не откомментил. То есть, зашел, повисел немного, поделал какие-то свои шизофренические ритуалы, и разлогинился. Маш, мне одной кажется, что это что-то очень нездоровое, обращается к своей подружке моя бывшая из институтских времен, располагаясь на диване с сигаретой и чашкой-термосом из Старбакса. Хочешь, в холодильнике пицца осталась со вчера, бросает она ей между делом, и продолжает, лениво поворачивая голову и лениво же повышая голос, чтобы подружка услышала через стену: стремно же, скажи? Да, согласна, отвечает та с кухни. Я могу понять, говорит моя бывшая, когда чувак заходит ночью в Контакт, чтобы посмотреть на фотки телочки, с которой он спал, типа, заценить, как она живет, с кем встречается, купила ли тачку, нарожала ли детей, но всегда — всегда, поверь мне, Маш — всегда полчаса таких флешбеков обязательно выливаются в два-три, а чаще все десять-пятнадцать беспомощных, жалких лайков. Я называю их бессознательными «зая вернись»-лайками — потому что, по существу, это его раздутое эго говорит: «Какой ты молодец, старик, что бросил эту шалаву, посмотри, во что она превратилась без тебя!», а его задавленный ид в это же самое время жалобно так, сопливо поскуливает: «За-а-ая, вернись! Прости! Я был неправ!» — наивно считая, что никто этого не заметит. Но я-то, Маш, все вижу — не зря я ходила на летний — да ставь сюда прямо, все равно убираться завтра, поджимает ноги под себя, чтобы освободить место для тарелки — на летний интенсив по психологии отношений, да? Ага, активно жуя, кивает подружка, господи, как вкусно все-таки. Ага, кивает бывшая, хоть и вредно. Вот, а этот чувак после ночи в моем альбоме даже лайков не поставил. Так что, я тебе говорю, у него точно не все дома. Это просто сто процентов. Удалю-ка я его вообще к херам.

4:34: опять новый текст. То есть, прикинь, человек с двух ночи до пяти утра настрочил два поста, написанных, вот честно, в такой манере, что только слепой не увидит запущенных неврозов из раннего детства, и оба о том, как, типа, он разрывается между Москвой и Калифорнией, типа, не может решить, к чему же его сердце лежит, вот эта вся уезжантская дребедень с бесконечными хипстицизами и переключениями раскладки. Это как, ок, ты считаешь, показывает мою хронику на своем телефоне один из моих бывших коллег своей жене, лежащей рядом с ним на мятой субботней постельке теплым осенним утречком, под светлеющим сталинским потолком, за колышущейся икейной занавеской, безжалостно изодранной котом, под голубеющими индустриальными небесами, под разгоняющимися государственными облаками, международными озоновыми дырочками и ничейными кусками ракетной обшивки, медленно вращающимися в жестких солнечных лучах на замусоренной земной орбите.

— Зай, так он вроде в Америку уехал. Может он там живет, так у него и часы тогда, значит, на день спешат. Или отстают. Или нет, как, получается? — она начинает загибать пальцы, пытаясь считать еще пока непонятно какие единицы, но потягивается в зевке и оставляет.

— Да какое в Америку, — хмыкает коллега, закладывая руку за голову. — Посмотри на его юзерпик. По нему же сразу видно все. Ребята с такими лицами никогда никуда не уезжают. Они вечно мыкаются по съемным хрущевкам, ходят по хипстерским кафешкам, просирают деньги и здоровье на свой псевдобогемный стиль жизни, и вечно ноют о том, как им тут тяжело. Еще бы, блин, с таким распорядком дня я вообще удивляюсь, как он до сих пор передвигается.

— Вообще да, ты прав, — скептически скосив уголок рта, соглашается жена, и инстинктивно придвигается к моему коллеге под одеялом, как бы ища защиты от бледного хипстера, разрушающего свою жизнь и, очевидно, угрожающего жизням других людей, которые, вообще-то, пытались его спасти.

— Давай, — кивает она, становясь рядом с ним и кладя руку ему на плечо. — Мы сделали все, что было в наших силах.

— Прости, братан, — бросает мой коллега, отпуская мышь от посеревшей кнопки «Friends».

— Пока, зайчик, — посылает моей фотографии воздушный поцелуй моя бывшая, похорошевшая, постройневшая и сильно продвинувшаяся в русской грамматике за последние пять лет.

— Не обессудь, старина, — жмет на «Unfollow» давний подписчик из Питера, отворачиваясь от монитора, чтобы не видеть сухого уведомления «Вы отписаны от Яна Ващука».

— Сорян, — просто говорит случайный читатель на «Прозе.ру». — Мне моих собственных тараканов хватает.

— You got some change brother? — спрашивает меня отдыхающий в теньке бомж на углу Third и Hudson.

— Sorry, no change, — честно отвечаю я. Хипстеры не носят мелочи в карманах своих супер-скинни джинсов.

— All good, brother, all good, — весело трясет бородой бомж. — Have a good day!

— Word, — отвечаю на приобретенном диалекте цветного гетто, и утопываю вверх по холму к своему дрожащему в горячем воздухе и омываемому бытовым мусором дому.

— Хорошо как, да? — потягивается незнакомый московский хипстер, выходя из позы горы рядом с залитой мягким светом барной стойкой в крохотной студии в переулках Пушки. — А кто это?

— Ян Ващук какой-то, — отвечает с кровати непричесанная чучундра, всегда такая милая по утрам, в ней есть что-то неуловимо американское. — Случайно вот в ленте попался.

— Прикол! Ну-ка покажи фот—