Первопричина

Когда тебя внезапно накрывает хворь — голова становится тяжелой и постоянно клонится в земле, руки не держат вилку, глаза закрываются и горле встает комок, ты начинаешь глотать твои обычные таблетки и размешивать проверенные порошки. Умные люди, глядя на тебя со стороны, в такие моменты обычно говорят: нужно бороться с возбудителем болезни. Лечить не симптомы, а первопричину.
Если твоя хворь — душевная, то, как правило, это означает, что нужно погрузиться глубоко в собственное детство. Надеть специальный защитный костюм, упаковать все твои дипломы, сертификаты, пухлые трудовые книжки и рентгенограммы грудной клетки в герметичный пакет, который привязать к ноге, как в «Побеге из Шоушенка», и отправиться вплавь по узкой и длинной канализационной трубе туда, где все начиналось.
И, если все сделать правильно, то в какой-то момент второе лицо внезапно превратится в первое, инфинитив окислится до формы будущего времени, которая в свою очередь поглотит квант света, и совершенно натурально станет временем настоящим.
Вот я сижу в просторной гостиной с тремя большущими окнами во двор, комната набита — я не знаю этого слова — ВЫЧУРНОЙ мебелью, выпиленной собственноручно дедушкой, информации слишком много, хочется спать, за окнами бегает переулок, солнечная желтая дорожка с колеями от грузовиков, и по обе стороны от нее — тень, тень. Над моим торчащим из маечки плечом завис квелый домашний комар, на кухне в трехлитровых банках застыл сливовый компот, над дачным поселком выстроились обгрызенные облака, которые ленивый ветер толкал в Ленинград, но утомился, заленился, спустился в камыши и широкие штаны на рыночной площади, а свою работу так и бросил. Я запустил руку в большой сумасшедше залакированный — как и весь остальной интерьер — ящик с игрушками, очевидно, пытаясь найти там что-нибудь интересное. В воздухе пыль, на подоконнике мертвая муха, не сумевшая пережить зиму, в складках занавески сопля, на стекле сложный, как вселенная, рисунок дождевых подтеков и неровности, искажающие дома и деревья за окном, если смотреть через них, закрыв один глаз.
Странное дело, говорит мой взрослый разум, сидящий где-то в верхнем левом углу зафулскриненного подсознания, это повторяется каждый год, ты приезжаешь сюда из своего шумного города в одно и то же время, чтобы одичать на три месяца каникул, открываешь один и тот же ящик, в котором свалены одни и те же предметы, и всякий раз неустанно пытаешься найти что-то новое. Как будто оно могло самозародиться там, в недрах этого неистребимо пахнущего лаком инкубатора… Хотя, с другой стороны, кто знает, что здесь происходило все остальные девять месяцев, пока тебя не было?
Зимой и осенью — да и большую часть весны тоже — на даче никто не жил, она закрывалась на замок, щеколду, доску, крюк, припорку, все эти бесполезные наивные приспособления против суровых деревенских грабителей, уничтожавших их одним взглядом — представителей чужой расы, которые посещали дома нашего садово-огородного товарищества в межсезонье, выбивали стекла и сжирали все на своем пути. Ни в коем случае нельзя было оставлять телевизоры, хорошую одежду, микроволнов— да что ты, боже упаси, бормотала бабушка, пакуя технику в размочаленные коробки, которые соседи помогали им с дедом отвезти в город на уютном грузовичке в обмен на пару банок черничного варенья, — что ты, ничего нельзя оставлять, все вытащат! Отъезд выглядел фактически саморазграблением — куча бытовой техники, нелепо лежащей на все-еще-зеленой траве, стоящий под парами грузовик с тентом и воровато суетящиеся вокруг людишки.
Один из наших соседей как-то решил сумничать и в качестве дополнительной меры безопасности приколотил к калитке кусок фанеры с надписью: «УВАЖАЕМЫЕ ВОРЫ! В ДОМЕ НИЧЕГО ЦЕННОГО НЕТ, ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ЛОМАЙТЕ ДВЕРИ!» Нужно ли говорить, что его дом подвергся особенно жестоким набегам: воры не только сорвали все замки и выбили стекла во всех окнах, но также украли какие-то совершенно бесполезные предметы типа чугунного утюга и бельевых веревок, а затем на протяжении всей зимы ходили в его комнатах по-большому, как бы наказывая его за эту беспомощную попытку обмануть их. Ты кого хотел развести, как бы говорили они ему, как тебе не стыдно.
Игрушки оставались в нашем доме зимовать. Действительно, кому придет в голову их красть? Трудно представить себе вора, копающегося в ящике с детским барахлом, пока все остальные опустошают погреб и выносят технику. Он перебирает холодные деревянные пистолетики, безглазых кукол, бочонки лото, кисточки с засохшей краской и прочую ерунду, как вдруг у него перехватывает дыхание: аркенстон, тот самый магический камень, считавшийся навсегда утерянным. Вот он, тихо светит на него из-за бесформенного комка пластилина и пустой коробки из-под гуаши. Так, так, главное не нервничать. Лех, ну че там у тебя, входит в комнату, поддергивая штаны, другой член банды. Да, ничего, игрушки вот только какие-то, отзывается первый бандит. Голос предательски дрожит. А это че, показывает второй на его оттопыренный карман. Че? Первый опускает глаза и видит, что камень начал ярко светиться, и его видно сквозь куртку.
— Че? — повторяет он, чтобы выиграть время, его рука тянется к ножу.
— Через плечо! — рычит второй и бросается на него. Они сцепляются в рукопашке, катаются по полу, душа и кусая друг друга, пока наконец один из них не падает замертво.
Второй победоносно поднимает к свету сокровище, проецирующееся в нашу реальность как грязноватая резиновая уточка с забитой плесенью дыркой, и шепчет жадными губами:
— Моя преллллесссссть!
Само собой, никто ими не интересовался, и их спокойно оставляли в доме на зиму в массивном шкафу, где они дожидались своего хозяина под слоями глубокого ленинградского снега.
Для меня дача была территорией вечного лета — я просто не мог представить себе, как здесь выпадает снег, и зеленые холмы превращаются в мертвые сугробы с торчащими из них колышками заборов. Однажды, когда я навещал бабушку с дедушкой на Рождество, мы решили съездить посмотреть на поселок зимой. Ванечка же никогда не видел, говорила бабушка. Дед сопел и безразлично смешивал краски на палитре. Выражаясь современно, я был в шаге от разрыва шаблона. Мы взяли с собой целую сумку бутербродов, термос с чаем, банку варенья и отправились на Витебский вокзал. В этот день случился транспортный коллапс — троллейбусы были набиты битком, трамваи ходили с интервалом 40 минут, в течение которых пенсионеры на остановках превращались в укоризненные ледышки, в метро кто-то прыгнул на рельсы, и нам пришлось пересаживаться на временный автобус, который злой предпраздничный люд брал штурмом. К тому моменту, когда мы прибыли на вокзал, божественные бутерброды в бабушкиной сумке превратились в кашу, а дедушкино терпение было на исходе.
Едва мы сели в пустую и холодную электричку и отъехали от города на пять остановок, в вагон ввалилась компания подвыпивших гопников, которая стала сопеть, гоготать, вырабатывать яд и голодно поглядывать в наш угол — на единственное занятое тремя замурхышными пассажирами сиденье. Когда за окном, успевшим практически полностью зарасти морозными узорами, показались вывески с названием последней перед большим лесным перегоном станции, дедушка резко встал, костлявой рукой взял меня за локоть — я подцепил бутербродную сумку — и твердо сказал: «Наша, выходим». Он опустил меня на платформу первым, затем вытолкал бабушку, и, наконец, споро, по-военному, спрыгнул сам. В стекло тамбура за его спиной ударилась кожаная гопническая голова, лязгнул кремень зажигалки, хрустнули уродливые челюсти, схватившие пустоту. Было очевидно, что мы попытались создать парадокс и наткнулись на закон природы: невозможно попасть в страну вечного лета зимой.
Моя дача была отдельной системой координат, где время каждый раз начиналось с нуля, солнце каждый раз вставало из одного и того же просвета между деревьями, и водитель грузовика с газовыми баллонами год за годом выкрикивал одно и то же ругательство, попадая колесом в сточную канаву возле наших ворот. Я прибывал туда на прямом сверхсветовом поезде, соединявшем московскую действительность с ее ранними девяностыми, средними девяностыми, пустыми полками, танками и золотыми часами на толстых руках — все это — и дачную безвременность с ленинским дворцом пионеров, лодочной станцией, деловитыми пешеходами по обеим сторонам двухполосного шоссе и светлой большой комнатой с самодельной мебелью.
Вот здесь, где-то в этом моменте, в этом кубе пространства, между взвившихся пылинок, молекул освежителя воздуха и вирусов ветрянки, фрагментов отмершей кожи и застывших на обоях сложных теней, спрятана первопричина твоего взрослого душевного кризиса, подсказывает всплывающей подсказкой недремлющий разум. Она проста, как два атома кислорода, соединенные двумя двойными связями с атомом углерода, вместе с другим микроскопическим хламом выходящие из твоего приоткрытого рта, как четырехмерная дверь, как бесконечность вселенной, как все твои дни рождения, справленные в параллельном мире и потому не прибавившие тебе лет — как логическое следствие из всех выкладок Эйнштейна, очевидное любому годовалому ребенку—
Моей дачи сейчас уже нет. Ее продали в начале 2000-х, и новый хозяин снес дом вместе со всем, что в нем находилось. Как и полагается пространственно-временному феномену, она растворилась в атлантико-континентальном воздухе Ленобласти, равномерно расползшемся по заселенным холмам, шоссе и оврагам — то зеленым, то мертвым, то теплым, то обледенелым. Единственное, что от нее осталось — это маленький вырезанный из времени и пространства куб — светлая комната с тремя окнами, лакированной мебелью, нарастающим свистом чайника и зацикленным шумом шоссе, где между неподвижных частиц пыли и незаконченных лучей молодого солнца сижу я, ранним утром своего дня рождения, в самый разгар июня, на пике летнего солнцестояния, сижу и отчего-то продолжаю копаться в ящике с игрушками, словно ищу ответ на какой-то ключевой, взрослый, практически вселенской важности вопрос.
Advertisements

Прошлое

Никогда не задумывался — где твое прошлое?
Где лужи, валенки, высокие горки, талоны,
Твои и ее бесчисленные версии
Где все эти щербинки асфальта, в которые заходила река апрельской грязи,
В которой, в свою очередь, отражались девятиэтажки,
В которых, в свою очередь, тренировались на татами такие же как ты блондинистые букашки
И парни постарше, от которых стоит держаться подальше
Хотя попробуй тут, когда он крепко держит тебя за отворот кимоно
И бросает
 
Планета
Бешено вращается
В пустом клетчатом пространстве
Наполненном для сохранения логики концертом для фортепиано №5 и темной энергией
Которые заставляют все расширяться
Ускоряться
И постепенно отдаляться
Безо всякой цели
Без обязательств
Без регистрации
Без начала
Без точки в конце
Потому что ничто
Это же не точка
 
Пока вихри случайности
Пляшут в твоих волосах и твоей личной замороженной луже
Над которой ты завис закутанный в ну пусть февральской стуже
Ранних 90-х
Поздних 2000-х
Зрелых 10-х
Невозможно определить точнее из-за низкого разрешения
Нашей несовершенной технологии
Но мы постоянно работаем над ее улучшением
И вы можете поддержать нас в нашем кампэйне на кикстартере
 
Так где ты говоришь твое прошлое?
Где вот эта вся мелочишка, эти одноразовые шприцы и бензиновые кольца
На поверхности коричневой воды
В которую ты смотришь тяжелея мокнущим валенком
Большие дяди пишут учебник разворачивают историю так и сяк
Определяют течение событий и задают тренды
Инвестируют тысячи и сотни тысяч
Миллионов разумеется
В течение древнегреческой реки Леты
Но в конечном счете
Все что было
Все пройденные эпохи
Без монтажа и в full HD
Почему-то оказываются сконцентрированы в одной точке
С рюкзачком и нелепым помпоном
Скачущей на неточной шкале любительской машины времени
Где-то между двумя и тремя тысячами
В причудливом вихре
Посередине кофейной чашки
Где смешивается все и ничто

Космос

Я люблю космос за то, что он всегда работает. Не в том смысле, что написал про него и получил тысячу лайков, а в прямом — как большая трансформаторная подстанция. Ты можешь вытянуться на своей широкой постели, выключить свет, вытащить наушники и опустить механические рольставни, закрыть глаза и медитативной техникой заглушить остаточный уличный шум. Но космос всегда будет снаружи, вокруг тебя, твоих важных рукопожатий, органических бананов и медленно остывающей тачки на нулевом этаже.

Я иногда думаю о том, как звезды, постоянно двигаясь на огромных скоростях, умудряются оставаться в одних и тех же созвездиях, пока мы тут изобретаем колеса, колесницы, двухколесные велосипеды и умные поезда на воздушной подушке. Бежишь так, роняя соплю на растресканный южный асфальт, с утреннего воркаута, сбивчиво втягивая и выдыхая нелегкий атмосферный воздух, которым за тебя научились дышать маленькие безмозглые точки два с половиной миллиарда лет назад, который за тебя смешали зеленые деревья и подогрели обильные солнечные лучи — так что тебе осталось только втянуть, усвоить и шумно высморкаться (перед этим воровато обернувшись, чтобы убедиться, что вокруг нет свидетелей) — семенишь псевдоспортивной трусцой и вдруг вспоминаешь, что где-то очень далеко у тебя за спиной в прозрачной пустоте висит, кипит, никуда не уходит безразличный и аполитичный водород.

Переходишь на шаг за два квартала до своего гетто и начинаешь ползти вверх по щербатому холму, отталкивая предыдущую плитку и наступая на следующую, сгибаешь к себе растущий из-за горизонта твой милый дом с его асимметричной калиткой и высоким закопченным потолком, крутишь что есть силы свою планетку, обернутую в тропические циклоны и транссибирские рельсы и затерянную в рукаве беззвучной темной матери.

Длинные нитчатые водоросли тянутся к поверхности чужой воды, великие вожди с лицами, чуть-чуть непохожими на человеческие, совершают исторические переходы через снежные шапки, вполне сошедшие бы за вершины Альп, высшее общество восторгается изобретению, чем-то напоминающему паровой двигатель, падают листья, сжимаются легкие, растут кристаллы, пока ты давишь на дверную ручку.

Солнце выкатывается из-за фабричной трубы, ты теряешься в подъезде, омываемом автотрафиком, телефонными проводами и сезонными маршрутами птичьих колоний, которые бесстрашно пересекают американский туман между турецкими и британскими авиалиниями. Большие огненные шары продолжают бешено вращаться и и ускоряться, сталкиваться и сливаться, взрываться и выгорать, умирать и коллапсировать, превращаясь в черные дыры, не прекращая светить бесчисленному множеству молодых художников, поздней ночью торчащих над жилым ландшафтом и задающих свои вечные вопросы.

Multiverse

My way from home to the office lies through the dense city outskirts, littered with food packaging, crushed tin cans and cardboard bits scattered across the dark asphalt. I move past yet naked spring trees, rigid factory buildings towering on the horizon, pulpy green hills, someone’s deep wrinkles and soft hairs waving in the air. Right here in my hard seat, slightly bent over my phone, I’m being carried an insignificant distance on the surface of this old planet as misshaped moons keep hovering over the empty Martian seas.

Everyone is static. There is no movement in the corner of the driver’s eye. She stands in her cabin, in front of her wheel, her glance strictly parallel to the shiny lightrail, lips slightly open in attempt to phrase the unphrasable. There is no next stop, this route is not going to end, this highly improbable quantum state is going to last forever in the the vast backyard of the filthy multiverse.

Я

И вот он я — венец эволюции, итог полутора миллионов лет естественного отбора и носитель десяти с лишним тысячелетий чисто мужских личностных загонов — стою в ванной перед запотевшим зеркалом, в домашней футболочке, в начале двадцать первого века, в третьей четверти первого витка Плутона вокруг Солнца с момента его открытия, в переплетении бесконечных галактических нитей, ощупываю свою мордашку на предмет aging’а и слушаю, как шуршит расширяющаяся за окном осенняя жижа и одновременно шипит пена на дне раковины. Стою с одноразовой бритвой, выросшей из многоразовой бритвы, выросшей из охотничьего ножа, из острого меча, из плохо выраженного, но все же идентифицируемого наконечника копья, изготовленного из кости убитого, вероятно, таким же копьем, животного, медленно веду ей против щетины и упорно всматриваюсь в свою коричневую радужку.

Что, спрашиваю я себя через единственный надежный канал — молча — неужели даже теперь, после всех этих трещин, дрейфов и афтершоков, после того, как Британские острова, омытые теплым течением, почувствовали вкус к ритуальным жертвоприношениям, после того, как мужчины перестали есть своих женщин и начали уходить в перспективу на усложняющихся полотнах раннего Возрождения, после плавного перехода от беспроводных — буквально — лугов средневековья к девяти баллам по Яндекс.Пробкам — спустя двадцать тысяч лье под колпаком чертовски напоминающей комнату в хрущевке криокамеры, неужели ты, стоящий перед зеркалом греко-валло-2,3-диметил-славо-германо-гуманоид, все еще не можешь вот так играючи, спокойным быстрым движением ополоснув лезвие под струей воды и проведя рукой по гладкому подбородку, ответить на главный вопрос: «Почему я здесь?»

Я вспоминаю, как в детстве, когда, будучи уже отделен от физической пуповины, я все еще держался за ускользающую липучку сладостного небытия и плавал в слишком плотном для меня воздухе, мне пришла в голову мысль: «Как хорошо, что я родился в это время — не сто и не тысячу лет назад, а вот именно сейчас». Каким-то десятым чувством, отмирающей ложноножкой дочеловеческой оболочки, случайно принесенной из магазина неоторванной магнитной этикеткой я улавливал легкую uncertainty в сонме окружавших меня голосов, которые звучали гулко, которые звучали сухо, и говорили как бы не совсем словами, и воспринимались как бы не совсем слухом.

Она как бы спрашивала, ну, и что я буду с ним делать? Куда я его положу? У меня здесь нет места! Как я буду его воспитывать? Он не похож на наше обыкновенное дитя. Другая говорила, oh, I’m so unsure, третья говорила, а что, ничего, я буду получать из него масло. Усталый и помятый неквалифицированный Господь, одетый в нелепый креационистский свитер, обзванивал клиентскую базу из колл-центра большой темной корпорации неизученного, и, стараясь звучать максимально приветливо, я напоминаю — как бы — на деле бесконечно уныло и почти безнадежно предлагал свой товар вечно занятым, успешным и независимым женщинам, разбросанным по разным эпохам и системам.

Он звонил в Москву, он звонил в Питер, звонил — продолжая находиться внутри частицы «как бы» — куда-то далеко за солнечные лучи, где полнеба залепляет чужой Юпитер. Он говорил почти без акцента на множестве языков, включая язык древних шумеров и язык древних гуннов, включая пищание стареньких нокий и моторол и мелькание разграффиченных метрошных вагонов, включая непривычное расположение южных звезд и размытое звучание дискотечных хитов, тревожное шуршание плиоценовых песков и глубокое молчание красных известняков. Он был двойным виски, пустой платформой, молчаливым таксистом в четыре утра, он встраивался в хор на Atom Heart Mother и выходил в последний момент, чтобы не выдать себя. Он изгибался, как московский фонарь, и скукоживался, как неэлектрифицированная Франция, в каждом движении подразумевая меня, все еще присутствуя между «как» и «бы» и иногда флуктуируя между «тся» и «ться».

И вот, где-то в конце пятого миллиарда, среди устаканившихся орбит и затвердевших склонов, среди бойких столичных ребят, в глазу ноябрьского антициклона, начиная с моей голой руки и заканчивая моим расширенным зрачком, исключая колышущуюся штору и утихшее шоссе за окном, я отвечаю сам себе единственным возможным в данном контексте способом — молча: «Ну, потому что так вышло, чо».

ОРЗ

Каждый раз, когда я болею каким-нибудь безобидным ОРЗ, мне кажется, что я умираю: мои руки истончаются, моя челюсть перестает делать «чавк», мой голос становится глуше, волосы становятся реже. Я думаю — с чем это может быть связано? Я был недостаточно уважителен по отношению к богу? Шутил шуточки, жал лайк под демотиватором «Если ты Иисус — хлопни в ладоши!», слушал death metal, что-то еще? Или дело просто в том, что моя волновая функция коллапсирует, потому что пришло время, потому что таковы значения необсуждаемых глобальных переменных в нашей бесшумно расширяющейся вселенной? Или, может быть, мне просто кажется — шевелится где-то в голове такое подлое чувство, которое испытывал еще когда был малышом: когда лежишь под мокрым одеяльцем, тебя колотит твоя температура, ты сворачиваешься личинкой, смотришь в глубь рисунка обоев, где рассаживаются неорганические альты и гобои, и улавливаешь одним, не заложенным ухом — то ли писк, то ли вой — что-то, заводящееся в липкой евстахиевой трубе, набирающее силу и духовую мощь. Что-то, что только ты один слышишь, пробивающееся к тебе через тысячи неслучившихся, лишних исходов решающих моментов твоей маленькой человеческой жизни, через миллионы неиспользованных хлестких выражений и так и не стекшихся обстоятельств. Через возможные, маловероятные, взаимоисключающие варианты твоего собственного прошлого, наполненного тощими, одинаковыми во всех сценариях твоими собственными очертаниями, к тебе процеживается, выступая на поверхности горячего лба и ступая по животу мягкими кошачьими лапами, почти неуловимое, едва различимое, светящееся тусклой точкой в толще микрорайона в четыре часа ночи, слабое, как сигнал уходящего за горизонт «Вояджера», но все же достаточно разборчивое: «Уважаемый абонент! Ваш баланс меньше 30 рублей. Пожалуйста, пополните ваш счет».

Фьюче

Сегодня мне довелось прокатиться в одном из новых вагонов московского метро, свежем и хрустящем, изготовленном по новейшим лекалам в моих роднейших Мытищах на заводе Метростроя за забором из мрачнейшего красного кирпича. Стоял солнечный вечер тяжелого дня, за окном проносились в зыбком мареве колхозные пейзажи, просыпающиеся ставни Сан-Франциско, смазанные дождевые леса и сахарные Альпы, новозеландские холмы, наркоманские пляжи Бали и другие незавершенные мысли полудремлющих пассажиров, мерным покачиванием и постукиванием усредненные в одну переменчивую картину. Снаружи назойливо извивался высоковольтный провод, расходясь и сближаясь с вереницей ничего не выражающих глаз.

Я смотрел в пол — голубой, необычно чистый, похожий на небо из старых компьютерных игр. Если взглянуть на это иначе, я висел на поручне, бесстрашно держа в руке телефон и набивая смс маме, попутно думая о завтрашнем дне, а по обе стороны от меня, на двух берегах эддической пропасти, болтали ногами в смешных кроссовках и подбирали нужные эмодзи такие же совершенно безразличные к происходящему высотные рабочие зрелых двухтысячнодесятых.

Я подумал о том, что над этими вагонами, должно быть, работают не только токари и фрезеровщики. Не только инженеры и генеральные конструкторы продумывают их на первый взгляд незамысловатое устройство. В просторном цехе на территории мытищинского завода — вдали от шумных машзалов и кузниц, в аккуратной пристройке на отшибе, — в хорошо освещенном лофте с высоченными окнами сидит трудолюбивая команда дипломированных футуристов и визионеров, тщательно отобранная из светлых голов со всей страны. Они пьют свежевыжатые соки, едят обезжиренные йогурты, тянут смузи и ерошат густые здоровые волосы, лежа на диванах и проводя нескончаемый брейнсторм.

— Через сотню-другую лет, — говорит один из них, назовем его Вася, облаченный в стиляжный дизайнерский жакет, — изменится не только транспорт, но и то, для чего он используется.

— Изменится сама парадигма перемещения, — сокращает за него йогиня Соня в гранжовой кожанке на загорелой коже.

— Будет так: не «мне нужно с Кропоткинской в Сокольники»… — подхватывает Сэм, ее двоюродный брат с неимоверным чубом.

— …а «синее небо Сокольнического парка простирается под моими худыми марсианскими ногами», — заканчивает сестра и помещает в рот леденец, который она извлекла, чтобы сказать.

— Синее небо под ногами, — начинается шепот и шорох и большая работа во всех углах большущего зала.

Признайся честно, Вась, притягивает первого спикера за золотую пуговицу львица Соня, никто не знает, что будет через пару сотен лет. Но согласись, не отстраняется он, что нам с тобой, неизменным победителям всероссийских олимпиад по литературе, а также всем серебряным и бронзовым их призерам, равно как и отсеянным на областных этапах чрезмерно авангардным поэтам, зажатым между бабками джазовым басистам и встающим на ноги молодым юристам, и даже скучающей агентуре и закошмаренным юрлицам будет небезынтересно вместо заштопанного линолеума видеть под своими ногами чистое небо— Голубую дымку, влюбленно усложняет она / черный космос, отзывается из дальнего угла чернобровый Сэм, не отрывая взгляда от монитора / сечение тессеракта, поднимает слабый палец до сих пор молчавший красавчик Марк, вращающий на кончике светового пера незавершенные экструзии / метановые облака сатурнианских лун, выпаливает, ввалившись в комнату после дневного воркаута, слегка перекачанный новичок Егор, и, поймав взгляд Сони, сразу кивает, ну да, ну да, согласен, это уже перебор.

Я сижу в новом вагоне, практически опустевшем к конечной, незаметном и хрупком электрическом червячке имени Ленина в архивной толще среднего кембрия, качаюсь туда-сюда, то появляясь, то пропадая у себя перед глазами в темном стекле, и смотрю на все ж таки уже подзамызганный голубой пол и пытаюсь ухватить утекающее через одну из его пор вероятное будущее. Но, конечно, тщетно.

Даже сложив все наши знания, поднимается Василий, даже умножив их на число наших наград, уже имеющихся и еще не полученных, даже, следит за его удаляющейся пуговицей Соня, если, она медлит, если мы получим почти полный контроль над текущим моментом, перестает мрачно позировать Марк, — что, как известно, необходимо для вычисления всех последующих, кидает ему апельсин Иван, только по брови выходя за экран, и потому не дотягивая до полноценного представления в данном эпизоде — даже при таком сверхблагоприятном раскладе, наконец замыкает на себе все упорядочившиеся вдоль магнитных линий взгляды вошедший профессор М., куратор программы, — боюсь, в нашем конечном продукте все равно останется огромный процент так называемого artist’s impression.

Мы понимаем, профессор, кивают все члены команды одним синхронизированным пионерским кивком и поджимая губы одним слегка чрезмерно взрослым сдержанным жимком — мы все прекрасно понимаем. Будущее — это зум аут, который мы нескончаемо безнадежно крутим, не всегда уверенно из суммы атомных масс складывая свои примерные ожидания по зарплате, из разбросанных по полушарию углерод-углеродных связей составляя свою стратегию сжигания жира, из шуршания разноразмерных автомобильных шин составляя скорее общевидовое и чисто геологическое «жил». Будущее — это как звонок на собственный номер, который постоянно занят. Когда ты говоришь: «Я тебе наберу» — и никогда не набираешь, потому что набираешь. Мы знаем, профессор, говорит Сэм. Мы уже знаем. И прямо сейчас мы исчезаем—

…в бесконечно малой блестке на волнующейся щеке вагоновожатой. Которая говорит:

— Мужчина! Мужчина!!! МУЖЧИНА!!! Просыпайтесь!

— Что?! — вскакиваю я.

— Конечная! Поезд дальше не идет!

В создавшемся между нами короткоживущем моменте высокого напряжения мои глаза суживаются, она источает (а я качаю) не облеченную в слова неандертальскую настороженность, она слушает, а я говорю:

— Как это не идет? Идет еще как!

В последней фракции секунды, пока бежит остаток пленки, я смотрю на нее над разрастающейся чеширской улыбкой, и в моих глазах, дважды отраженных от плексигласа и чужой радужки (и четырежды перевернутых), мчатся строящиеся станции северно-восточного витка московской центральной межгалактической спирали.