Флот

Пришел в бухту. Поглазеть на заброшенный завод, остановившиеся краны, прошуршать кроссовками по отданному чайкам и собаководам побережью. Ощутить попой холодный камень, надвинуть на уши шапку, залипнуть на стоящих в заливе сухогрузах с яркими фонарями. Когда ты сидишь вот так, на черной техногенной кромке между практически слившимися в одну массу небом и водой, эти корабли на горизонте становятся похожи на инопланетный флот, который висит над какой-то странной, незлой синевато-серой бездной и бесконечно жжет свое цветное горючее.

Десятки маленьких, средних и крупных НЛО парят вокруг тебя, умостившегося на разрисованном жителями гетто бетонном блоке, и словно говорят, ну, давай уже, сколько можно. Мы не можем вечно тебя ждать, говорят они, ты же понимаешь. У нас, в конце концов, тоже ограниченные ресурсы. У нас, между прочим, тоже есть своя инопланетная жизнь, семья, друзья, развлечения. Мы, вообще-то, не подписывались под тем, чтобы торчать в этой вашей глуши и ждать, пока один упертый человечек примет свое судьбоносное решение. Ну! Спору нет — тут и правда порой очень хорошо, вот этот вот прозрачный воздух, теплый ветер, все эти симпатичные девчонки, смешные хештеги, вся твоя любимая музыка на шаффле во время пробежки на голодный желудок, нелепые диеты и статьи в «Сайколоджис», шапки с логотипом The Stooges и узкие джинсы — это все очень мило и нам тоже по душе, но нужно уже делать выбор. Мы устали. Ты устал. Тебе пора домой, на твою родную планету, где тебя ждет твоя нация, твоя атмосфера, твоя привычная экосистема. Мишн экомплишд. Понимаешь? Мы висели над оттаивающей Петроградкой, между черным небом и черной Невой, подмигивали твоему деду, пока он рисовал нас маслом, а потом щелкал на свой «Зенит», мы отражались в водах Белого моря, на которые смотрел с красной точечкой у рта его дед, мы звали его, а он не шел, он говорил, нет, у меня еще тут полно дел, мы ждали его, а он все стоял и курил, курил и курил на своем обрыве, мы всячески сигнализировали твоему далекому англоязычному предку, свесившему ноги с почти неразличимого в средневековой ночи моста, но он был упертым, точь-в-точь, как ты. Честно, Вань, у всего есть свои границы. Летим домой. Пора.

Я поднимаюсь с камня и отряхиваю джинсы. Стало совсем темно. Со стороны моста долетает слабый, неразделимый на составные части шум субботнего вечера в городе вечной весны, бесконечных диджитал-стартапов и безумных цен на недвижимость. Солнце методично прожаривает своими лучами скрытую под моими ногами бодрствующую сторону Земли. Я бросаю взгляд на тусклую полоску горизонта, за который уходят баржи и сухогрузы. You look tired, говорит мне идущий навстречу дедок с крохотной псинкой на поводке. I am, sir, — отвечаю, — it’s been a long day.

Advertisements

Картинки

В детстве у меня была книжка «Революция 1917 года: рисунки детей-очевидцев» — как выясняется теперь, коллекционная — ее издали в середине 80-х тиражом всего 6000 экземпляров. А я драл и тормошил ее как хотел, ставил свои закорючки на полях и загибал страницы. Когда она вышла, Октябрю было 70 лет, а мне — всего три. Я бродил по квартире, ковыряя в носу, подходил к книжному шкафу, брал маленькую красную брошюрку — потому что знал, что в ней только картинки и почти нет букв, а те, что есть, можно пропустить, потому что они подписи к картинкам. Да, уже тогда я умел приоритизировть и фильтровать буллщит. Сейчас революции сто, мне — на тридцать больше. Я сижу в тесной тускло освещенной комнатке в деревянном доме на берегу Тихого океана, в насквозь пропахшем бомжами и легальным каннабисом городе Сан-Франциско, штат Калифорния, сижу и неотрывно смотрю на экран моего видавшего виды крохотного лаптопа. Нашел.

Я разглядываю рисунок большеголового человека-головастика в черном котелке, пенсне и полосатом костюме, с тростью в одной руке и коробкой конфет в другой. В левом нижнем углу рисунка стоит аккуратная — вероятно, учительская — надпись: «Работа А. Туманова», в правом — размашистые и пляшущие — авторские — буквы: «БУРЖУЙ». Он — нарисованный — смотрит на меня через столетнюю толщу истории, несчетное количество превращений из бумаги в фотомакет и обратно, километры трансатлантического интернет-кабеля и невидимые складки пространства-времени — испуганный, насколько позволяют простые контуры его лица, цветной, ненастоящий. Он напоминает представителя доисторической фауны, чей внешний вид ученые приблизительно восстановили по разрозненным окаменелостям и отпечаткам в породе — совсем не похожий на современных людей, населяющих земные континенты, условный, схематичный, и, возможно, на самом деле никогда не живший.

В 1917 году Россию населяли странные, неуклюжие, слишком мимолетные для того, чтобы быть замеченными большой наукой, и потому описанные лишь несколькими любопытными школьниками виды живых существ, которые имели квадратные плечи, непропорциональные конечности, плевались дымом и пламенем, перемещались на странных драндулетах с железными трубами и постоянно истребляли друг друга — пока в живых не осталось никого. Вот их названия: «Кадет», «Меньшевик», «Эс-ер», «Спекулянтъ», «Буржуй», «Маша-большевичка», «Красногвардеецъ», «Агитатор». Каждый из них представлен на нескольких зарисовках в разных ракурсах. Некоторые зарисовки снабжены комментариями, например: «Выступает против нового правительства, желает иметь старое правительство», «Идет против войны и правительства и хочет предать Россию» и т. д. При множестве общих черт некоторые из этих существ разительно различались в размерах и пропорциях: скажем, один из часто встречающихся на рисунках «большевик Ленин» был почти в 15 (sic!) раз больше т. н. «меньшевика Дана». На одной из иллюстраций они изображены рядом, что исключает ошибки масштабирования, от которых часто страдает любительское естествознание. Другая типичная пара — «буржуй» и «красногвардеец»: первый почти втрое крупнее, гораздо ярче окрашен и имеет характерную объемную структуру на голове — так могла бы звучать выдержка из статьи в большой антисоветской энциклопедии, если бы она существовала — при этом второй демонстрирует тенденцию к организации в группы, от небольших сообществ до полноценных колоний с выраженным агрессивным поведением.

Несмотря на визуальное сходство и безусловно близкие типы скелета, мы все-таки не можем сказать, что все эти существа относились к одному и тому же виду, как бы заключает прозрачная группа исследователей из никогда не существовавшего НИИ инопланетных вторжений в никогда не опубликованной монографии «Биоценоз советской эпохи» — скорее всего, они были представителями разных семейств или родов, а некоторые, возможно, и вовсе принадлежали к разным классам. Более того, продолжают в своей распадающейся на атомы работе А. И. Безымянный et al., отрывки которой я, кажется, встречал между своими длинными детскими снами и размытой детской реальностью, судя по всему, все эти организмы составляли целое отдельное царство — наряду с царствами животных, растений, грибов и протистов — какое-то другое, пятое, очень разнообразное, внутренне противоречивое, существовавшее очень недолгое время и целиком вымершее из-за собственной нестабильности.

Я скроллю вниз бессчетные картинки, подолгу залипая на каждой, отмечаю маленькие детали, которые ускользнули от моего внимания в детстве. Голубиные носики и профессорские лбы дяденек с тросточками и в котелках — «кадеты», — заостренный профиль солдата с карабином — «юнкер» — еще пока широко представленные черты белогвардейского генотипа, достаточно распространенные, чтобы случайно попасть в детское бессознательное. Зеленая трава на площади перед Кремлем с подозрительной пустотой в том месте, где натренированный мозг почти рефлекторно подразумевает мавзолей. Низкие белые небеса почти без проводов, трехэтажные домики, зажатая между ними слишком белая церковь, неустойчивые московские улицы, то сужающиеся до одного окровавленного матроса, то растягивающиеся на весь лист, чтобы вместить целый рой демонстрантов, броневик, велосипедиста и коротенькие колбаски красно-желтого трамвая, рядом с которым вышагивает такого же размера лошадь с городовым.

Я практически вижу, как старорежимная училка, склоняясь над веснушчатым Александром Пономаревым (II класс), объясняет ему, что достаточно нарисовать в полный рост только передний ряд людей с транспарантами, а остальное место можно просто заполнить кружочками или разноцветными кляксами — и получится сразу целая демонстрация. А еще если на черной шляпе у буржуя оставить белую полосу, то она будет блестеть, как настоящий буржуйский цилиндр. Александр показал этот прием своей соседке Наталке, а она, через 64 года реинкарнировавшись в мою садиковскую воспитательницу с огромными, всегда чуть-чуть заплаканными глазами, объяснила мне и другим детям, что, если на мокрый лист капнуть немножко белил, то без всяких усилий получатся яркие звезды — почти как настоящие — объяснила и зачем-то всхлипнула. Наталь Санна, вы чего, спросил назойливый мальчик Паша — не из участливости, а просто потому что ему всегда было любопытно. Ничего, Павлик, отвечала она. Так, что там у тебя, покажи мне. Это броневик?

Я докручиваю страницу до конца, сохраняю все картинки, сворачиваю окно, закрываю лаптоп, поднимаюсь из-за стола и высовываюсь в окошко. В теплой ноябрьской темени плывут холмы Сан-Франа, обсаженные разносортными одноэтажными домиками, между ними висят улицы, ползают бабушки и дедушки, быстро сигают хипстеры на электроскейтах и не спеша катятся обитатели гетто в винтажных маслкарах. Осенью, зимой, весной и летом здесь примерно одинаково — ну, может быть, в октябре чуть-чуть чаще идет дождь и случаются облачные дни. Октябрь 1917 года был здесь обычным осенним месяцем, телеграфные столбы по обеим сторонами 3rd Street учащались в сторону моста через канал, механик на перекрестке с 26th Street курил, поставив ногу на крыло огромной нелепой машины, еще не сильно отличающейся от экипажей, молодая семья — мама в сером платье, трое девчонок и один парень — стояла у подножия холма, глядя на подруливающего к дому отца в блестящей новой «Model T». Насколько я помню, он никогда не водил машину до этого, писал позже в своих мемуарах повзрослевший сын, — вероятно, продавец на месте показал ему, как заводить мотор, крутить руль и отпускать тормоз.

«Знаешь, как заряжать?» — кричал в этот же самый момент бородатый дядька в папахе худощавому солдатику, пытаясь переорать шум битвы под стенами Алексеевского военного училища. «Знаю!» — кивал солдат и протягивал руку, чтобы взять японскую винтовку, но в этот самый момент откуда-то сверху, видимо, из черной дыры, зияющей между третьим и четвертым этажами дымящегося здания, прилетало что-то быстрое, что-то горячее и тяжелое, почти как пощечина, только больнее, почти как ладошка старшего офицера, только не отскакивающее назад, а проникающее вовнутрь, оплавляющее пушок на виске и в конце концов сносящее пол-черепа. С красной кляксой возле головы он расплющивался по земле, лишенной перспективы и текстуры, схематично изображенный двумя зеленовато-синими треугольничками, половинкой черного кружка и лежащим рядом черным квадратиком фуражки, застывал рядом с размашистой надписью: «Московский фронт 1917 года», которая исчезала под обложкой коллекционной книжки горбачевской эпохи, которая уходила в путешествие потерянных вещей, всплывала в поиске гугла, снова уплывала за край монитора, гасла и схлопывалась из шести измерений в одно.

Я поднимаю голову и некоторое время смотрю на жирные звезды — «южные», как сказала бы бабушка — они расплываются и мерцают между тонкими тучками — маленькие белые кляксы над осенним пригородным пейзажем — точь-в-точь такие же, какими их видели юная Наталка и еще живой Александр Пономарев в своей не пересекающейся с моей, постоянно повторяющейся короткой и насыщенной впечатлениями жизни. По моим щекам ползут дурацкие прозрачные капли. Дождь. Маленький октябрьский дождь.

Тот самый

Сейчас проезжаю в трамвае мимо приземистого контрастно белого — как все тут — здания с неприметной вывеской «Ameritech Computer Services Inc.» Хлопаю глазами, глядя на чумазых детей, играющих в неизвестную мне игру у дороги, на дымящего толстым косяком и щурящегося на октябрьское солнце бездомного под пледом, на его лысую подругу, танцующую наркоманский вуду-танец на другой стороне улице у ворот прямоугольной баптистской церкви, на качающиеся под сильным океаническим ветром пальмы, на их длинные тени на белой-перебелой стене дома-мазанки, на бомжа, на детей, и снова на вывеску. Думаю: неужели это тот самый америтех, над которым потели от волнения папа и его шустрый приятель-умелец, стоя у разобранного системного блока нашего первого компьютера в мрачной комнате, полной дерева, книг и ковров, пока я на кухне смотрел по черно-белому телеку, придерживая ручку настройки, «Семейку Флинстоунов»?
 
Неужели это тот самый «Google», которому я доверял свои подростковые комплексы и сокровенные желания, возвышаясь над перешедшим мне по наследству ноутбуком в морозной подмосковной ночи за квадратным окном, проложенным на зиму поролоном? И тот самый «eBay», над которым так громко и свободно ржали, делясь сигаретами из собственных пачек, мои заматеревшие одноклассники-двоечники, и осторожно, чтобы не спровоцировать неудобные вопросы, хихикал я сам, чистый светловолосый юноша в прозрачном мареве пустого школьного двора?
 
Неужели это тот самый «Yahoo!», где я зарегистрировал наш первый семейный почтовый ящик в праздничной обстановке под занавес XX века, пока мама, папа и сестра за спиной весело болтали поверх «Старых песен о главном», подливая себе шампанского и подкладывая оливье, а снаружи взрывались петарды и ползали по тропинкам в снегу подвыпившие группки гопников, наслаждающиеся последними глотками оффлайнового фана?
 
Тот самый ZyXel, шипение которого я слушал, пока тянулась бесконечная минута между разрывом связи и долгожданным «Соединение восстановлено» — слушал и думал только об одном: «А что если она уже вышла из чата, так и не дождавшись меня?» Нет, серьезно — что, вот в этих вот крохотных избушках, разбросанных по крутым холмам, живут программисты, которые делают так, что мое сердце екает при виде красного кружочка с белой циферкой внутри, когда я бессильно лежу на неубранной постели под уползающими в угол окна снежными тучами? Вот здесь, в этой туманной долине, светящейся сквозь забор баскетбольной площадки в цветном гетто, они изобретают фильтры, которые делают твое вроде бы еще не начавшее стареть, просто какое-то осунувшееся лицо немного более привлекательным и как будто бы слегка чуть-чуть артистично изможденным?
 
А вот здесь вундеркинды в майках-гавайках на вырост пишут искусственно интеллектуальные алгоритмы, которые анализируют твой выбор отчаянных хештегов, твою нервную грамматику и твой авторский стиль в подписях к фоткам, помогая пользователям находить интересный именно для них контент в считанные секунды (гораздо быстрее, чем тебе удается добежать от метро до трамвая, а потом от трамвайной остановки до дома, купить и на ходу съесть вредный полукилометровый саб, артистично разбросать ягодки и скорлупки от арахиса вокруг миски со свежим здоровым рецептом для всех, кто хочет #естьвкусно и при этом #выглядетьбезупречно)? А за этой пыльной и заляпанной прозрачной дверью, втиснутой между китайской и мексиканской закусочными, сидят шесть человек, в равной степени ответственных за твое одиночество, твою мокрую и жесткую подушку, лезущие волосы и неплоский живот, а, самое главное, за тот свайп вправо, которым ты так легко и непринужденно смахнула — буквально — два года своей жизни, шкаф платьев, тонны пиццы и миллионы денег в чугунное ведро, с какого-то жесткого перепоя названное словом «отношения».
 
Да-да, вот тут, в апартменте номер 1135 по пустынной улице проблемного нейборхуда, засыпанной мятыми бутылками, обертками от кингсайз шоколадок, сношенными ботинками и бычками, ютятся одиннадцать интернациональных человек — все с дипломами о высшем образовании, как минимум двумя рабочими языками, большими мечтами и ясными целями, а вот за этой вентиляционной решеткой, втиснутый в узенькую комнату вместе болтливым соседом-вонючкой, живет один — слышишь — один! — чувак, который заходил вчера в твой аккаунт из подозрительного места рядом с Сан-Франциско, Калифорния, используя браузер Chrome на Mac, неужели—
 
Да, да, опускаешь ты назойливый телефон с его параноидальной системой безопасности, да, это был я.
 
Я согласен, повторяешь ты вслух, опершись на раковину и глядя в зеркало на свое порядочно размытое, но вроде бы не сильно изменившееся отражение, в это трудно поверить, но это был я. Тот самый.

Февраль

Я с детства люблю залипать на разных не имеющих прямого отношения к делу, по сути, бесполезных вещах. В младших классах, например, когда мне давали пенделя на секции дзюдо, я летел на жесткие пахнущие плесенью и потом маты, и думал о себе с позиции космического зонда «Вояджер-1», о котором мне рассказали родители, и который в то время преодолевал притяжение газового гиганта Сатурна. Я летел по кратчайшей траектории между моей детской попой и черным матом, с вполне скромной скоростью — достаточной, тем не менее, чтобы взывать у меня возглас: «Больна-а-а-а!», и думал о том, как «Вояджер» поворачивает свою камеру, старую семидесятскую, хрустящую частичками пыли из сатурнианских колец. Он мчится на сумасшедших 14 тысячах миль в час (о чем я, конечно, тогда не знал), не встречая на своем пути ничего кроме висящих огромных тел и беспроглядной пустоты, щелкает черно-белые пикчи и посылает их домой. И, спустя 28 часов, после того, как я уже вернусь домой, лягу спать на все еще ноющую жопу, проснусь, умоюсь, почищу зубы и пойду в школу, когда водружусь за последней партой и начну привычно глядеть на сумеречный раннеутренний панельный пейзаж с заметенными снегом подоконниками и изобретательно застекленными лоджиями, когда училка, заметив мой отсутствующий вид, стукнет указкой и пристанет со своим: «Баранов, что я только что сказала?» — в этот момент его сигнал, слабенький и неочищенный, достигнет нашей голубой точки, на которой облака, на которой моря, на которой побережья и акватории, вдоль которых дороги, на которых машины, везущие диваны в любую точку Москвы, а также в пределах 30 км от МКАД — аккурат расстояние до моего маленького подмосковного города, только что рассекреченного и получившего самое идиотское в мире название «Юбилейный», в котором школы, номер два, три и пять, в последней из которых горит шесть верхних квадратных окон, ярко и неумолимо сквозь февральскую вьюгу, за одним из которых третий «В», в котором я, в котором передатчик, который говорит: «Конечно, Людмила Александровна, вы сказали: “There will be no humans elsewhere. Only here. Only on this small planet. We are a rare as well as an endangered species. Every one of us is, in the cosmic perspective, precious. If a human disagrees with you, let him live. In a hundred billion galaxies, you will not find another”. Я правильно процитировал?»

Литературное прошлое

Выкачивал сегодня весь свой ЖЖ с 2006 по 2015 годы, и, разумеется, не мог удержаться от того, чтобы зайти в первый день первого месяца и прочесть — именно прочесть, а на прочитать, потому что тогда у меня были длинные волосы, рукописные черновики и еще свежие отголоски побед на областных олимпиадах по литературе — так вот, решил посмотреть, с чего же это все началось.

Я отлистал на 16 миллиардов лет назад и заглянул в свое литературное прошлое, в котором моему взгляду предстала, как на картинке с телескопа «Хаббл», далекая и плотная юность вселенной. Я увидел нелепые бесформенные облака газа, косые галактики смысла, искаженные до неузнаваемости картинки, размещенные на просроченных доменах и умерших ресурсах, я читал и потел, читал и краснел, читал и кусал ноготь, вокруг меня кипела нерелевантная американская общажная жизнь, обкуренный сосед за стеной методично бил кастрюлей по раковине, я читал свои изобилующие матерщиной записи с закрытыми комментариями, обращенные к давно распавшимся на атомы музам, вдохновленные давно утраченными линиями горизонта, внутренние шутки с давно испарившимся подтекстом и отсылками к безвозвратно выдохшимся френдшипам, читал и промаргивал еще прямые кавычки и короткие тире, которые застревали в огрубевшем граммар-нацистском глазу. Все, говорил я, все-все-все, за окном внезапно начинали взрываться фейерверки, как будто это зима 2008-го и мне двадцать один, и сердца еще изрядный кусок цел, и бессознательного машзал еще относительно чист. Насилу оторвался от окуляра и вернулся к реальности. Стучит — кто-то стучит в дверь. Чего, спрашиваю. Открыто! Йо Джен, заглядывает черный, как ночь, сосед-наркоман, уставший колотить кастрюлей и внезапно ставший сентиментальным. Чего? Да просто зашел… Чем занимаешься, спрашивает буднично. Чем, отвечаю, чем. Чем—

Карты

Яндекс.Карты намного живее карт Гугл — когда ты серфишь по московским панорамам в приступе тоски по неопределенной родине, которая то ли в кирпичной кладке, то ли в рисунке обоев, то видишь не только многоэтажные молчаливые пейзажи и запруженные дороги, но также и не размытые, не замазанные, без всякой там прайвеси сосредоточенно-угрюмые, тонкие, ранимые и слегка завистливые — как будто знающие, что ты будешь на них смотреть из своих мягких субтропиков — открытые лица соотечественников. Они идут из магазина, в универ, из кино, в метро, на тренировку, на мастер-класс, со свидания, едут к друзьям на другой конец города, толстеют и сушатся, стареют и прихорашиваются, проходят разные стадии своего биполярного расстройства по мере того, как ты жмешь кнопочки «Вперед» и «Назад» в своей виртуальной кабине машины времени.

В окнах знакомого до боли Ленинского проспекта то тут, то там появляются траспаранты «ПРОДАЮ», меняются занавески, обновляются рамы, возникают новые силуэты и новые фикусы на подоконниках. Она всплескивает руками и кричит: «Уии, своя квартирка!» Он сдержанно улыбается из дальнего угла, которого тебе, конечно, уже не видно. Риелтор и бывший хозяин у вешалки в прихожей жмут руки, подмахивают последние бумажки, передают ключи, он делится ненужными сведениями о ящичке, который не закрывается, и лифте, в котором надо нажать и держать, второй он все так же сдержанно выслушивает и ставит официальные закорючки, без единой эмоции впрягаясь в тридцатилетнюю ипотеку, риелтор поздравляет всех с успешной сделкой, они расходятся, ты двигаешь курсор, и вот—

Вот Тихий океан, вот кривошеий полуостров с густой сетью улочек и улиц, рельсы легкого метро, вылезающие из зева подземки, вот перекресток, где из поезда высыпаются пассажиры, они все соседи, у них у всех есть свое, пусть и тесненькое, место в этом одноэтажном пейзаже, и если слегка увеличить масштаб, если разогнать мышкой тонкие перьевые облака и максимально приблизить зеленые складки местности, если приземлиться на размеченный для твоего удобства англоязычный асфальт, то — при определенном старании и везении — можно заглянуть в одно из квадратных окон с одинаковыми рамами и стандартными занавесками, покрутить колесико, пока не упрешься стекло, и, если снова повезет, и шторы не будут задернуты, то ты сможешь увидеть — слегка размытого и порядком обросшего, немного похудевшего и такого же ссутуленного, сидящего за своим московским несовместимым с местной электросетью лаптопом, с чашкой чая и десятью открытыми вкладками, очень знакомого, невероятно похожего, а может быть, и в самом деле—

Ароматы России

Прочитал недавно пост про «ароматы, посвященные России» — речь, конечно, не о запахах вокзалов и спортзалов, которые ты знаешь с рождения, потому что они были в родительской ДНК — а о престижной парфюмерии. В описании своей продукции разные бренды активно используют классические импринты вроде малины, Сибири, черного чая, который льется из золотого самовара в большую щедрую чашку на слоу-мо посреди бескрайней тайги с одной семьей на квадратный гектар и психоделическим миражом Казанского собора на фоне карликовой растительности. Я тут, конечно, кое-что додумал, но суть примерно такая. Мне стало интересно: а какой же аромат у меня ассоциируется с родиной? Чем она пахнет? Особенно сейчас, когда я провел некоторое время вдали от нее, и, по идее, должен чувствовать все детальнее и глубже.

Я заглянул в свою персональную бездну памяти — которая, кстати, выглядит, как бесконечная бело-зеленая лестница с трубой мусоропровода и такими, знаете, узенькими окошками на каждом этаже — перенюхал все мои школьные тетрадочки, все проездные и корочки, все заправки и пятитысячные купюры, а также фантики от жвачек и угловые булочные, включая ту, где теперь йога и стретчинг — перебрал все лифчики и трусики, начиная с середины двухтысячных, все кафешки и репетиционные точки, и, уже почти отчаявшись, на самом дне моей гулкой панельной тридцатитрехэтажки я обнаружил ее — помятую, сплющенную, выцветшую и почти неотличимую от плиточного рисунка, лежащую в контуре давно высохшей лужи, опустошенную, первую, лучшую.

Мой аромат, посвященный России — это аромат 0,33-литровой банки пепси, купленной за четыре талона в гастрономе рядом с папиным секретным НИИ и открытой (на пару с сестрой), вернее, взломанной дедушкиными плоскогубцами в обход правила рычага, посреди торжественно пустого стола на кухне ранних 90-х, под напряженными взглядами всей семьи, под синим абажуром, за тонкой занавеской, в прозрачной снежной дали с ровными рядами жилых кварталов.

Шипучие брызги летят из надорванной банки (в слоу-мо, конечно же), оседают на семейных фотках (еще чб) и розовых (с мороза) щеках, мама кричит (питч даун): «То-о-олько смотри-и-ите, холо-о-о-одная!», ты верещишь: «Дай отпить!», сестра отвечает: «Да подожди!», нескончаемая нота — не чая, не малины, не Сибири и не сальной свечи — но малоизученной, загадочной темной материи, начинается на кончике твоего языка и продолжается в будущее, где ты растешь, поступаешь, матереешь, садишься за руль, качаешь «Во все тяжкие», голосуешь, выбираешь, протестуешь, пакуешься, уезжаешь—

И позже, сидя на пустом океанском пляже, ты тянешь свой протеин шейк из спортивной бутылочки, смотришь на горизонт с его неподвижными баржами и мачтами и, слегка поморщившись, думаешь — эх, мать, скучаю по тебе, скучаю.