***

В этот самый момент когда я сплю
В пустом магазине на первом этаже надламывается чипс
На вваренной в толщу известняков и слюд
Трамвайной остановке возле дома пошевеливается лист
В однопиксельной квартире на горизонте хлопает окно
В гипоксическом зевке растягивается пасть
Полная дезинфицированных бледноватых зубов
В неспящей кубатуре открывается сайт
Полный всего буквально всего
И каждому участнику результирующего движения
В сумме поворачивающего секундную стрелку
Хочется верить что все-таки не просто так для красоты
В волнах густого космического меха
Горят искусственные четыре с половиной звезды
По плитчатому полу магазина неспешно проходит помятый чоповец
Заскорузлый лист взлетает из-под пустого учебного трамвая
Следующего в лунном пятне на пол-Москвы и области
И в этот момент я как всегда просыпаюсь

Advertisements

Монетка

Я смотрю на черную пятирублевую монетку и думаю о том, где она успела побывать — как ее отжимали в Ясенево, как она летела под скамью, как извлекалась цепкими паучьими пальцами и как звякала о блюдце в круглосуточном магазине под недоверчивым взглядом тети в белом — уже тогда темноватая и подозрительная — но все же падала в кассу, опускалась в мешок, высыпалась из мешка, попадала в счетный аппарат, избегала косых взглядов — потому что роботы не способны быть укоризненными — выплывала вместе с миллиардами других таких же, разве что блестящих, но неодушевленных, и потому тоже безразличных к ее глубокой уже на тот момент черноте, укладывалась в стопку, распределялась по пластиковым пакетикам, погружалась в темную пахнущую оружием машину, тряслась в кузове, как спецназовцы перед боем, выпадала, извлекалась ранним якиманкинским утром, снова распутывалась, высыпалась, ложилась на ладошку, минуя взгляд вышколенной тети в зеленой форме «Азбуки вкуса», катилась в лоток, под убаюкивающие голоса «Мань, закрой меня, я считаю!», успокаивалась успокаивалась погружалась в тьму.

Спустя дни — а может быть, часы — на нее падал свет, который она не могла отразить, простая рябая пятерня / мягкие пальцы-сосиски брали ее и клали на пластмассовое блюдечко, откуда ее сгребала нервная тонкая рука.

Черная какая-то монетка, говорил мальчишески-взрослый голос, дать другую, постулировал второй, услужливо-материнский, да не, не, не, тушевался, отступал, спускался по ступенькам, совал ее в автомат, автомат изрыгал обратно — ничего личного, говорили его хорошо смазанные шестерни, сорян, я бы рад, но мои датчики говорят, что ты не проходишь, так что пока.

Мужчина, у вас упало, говорил уже третий за день человеческий голос, мягкий и упитанный, из хорошо увлажненных связок, из-под расслабленного слегка галстука. У вас монетка упала, говорил пассажир одного класса пассажиру другого класса, попутно отмечая нездоровую худобу последнего и какую-то его нервозность, фу, противность, бе, несуразность движений. О, спасибо, отвечал тот, глядя в окно и через него в облака и далее в космос. О, не за что, мысленно парировал первый класс, лавируя дальше в склизком пассажиропотоке, теряясь в транспортном боке, растворяясь вместе с другими в горячей толще уныния между душным утром и душным вечером.

Пяти рублей у вас не будет, спрашивал кто-то кургузый, нелепо усиливаясь гулким подъездом, что, переспрашивали его, пять рублей, а я бы вам пятьсот, говорил откуда-то свысока, не в смысле интонации, а в смысле расположения в пространстве, его слегка чуть-чуть басовитый голос, нет, извините, отвечал второй, поближе и позвонче, нету, хотя шлепок по карману показывал, что есть. Ваша сдача, четыреста, девяносто и пять, пожалуйста, говорил первый, шурша пакетами и благоухая тестом. Ой, черная монетка. Дать другую, гудел подъезд, да не, не надо, захлопывалась захлопывалась железная дверь.

Какое наслаждение, говорил тот же звонкий голос, уже смягченный домашней акустикой, пожрать наконец горячей жирной вреднющей пиццы. Да, отвечал второй, и он тоже был довольно высоко, это да. Где-то там же, в высокогорье, происходило смешение чавканья с каким-то другим, более интимным звуком, и одновременно плоскость заднего кармана инспектировала кочующая рука. Ну че ты останешься, говорил он. Не, зайка, мне надо домой, сегодня не могу. Да оставайся, у меня есть зубная щетка, говорил он. Хаха нет, правда, говорила она, не препятствуя погружению руки в карман. Ты же знаешь, мой приезжает завтра. Ну так ты— начинал он, не, обрывала она. Давай кинем монетку, форсировал он, орел — остаешься, решка — нет. Смори черная, показывала она. Прикольно, говорил он, накрывая сцену собой, накрываясь сам, пульсируя, деактивируясь, иммобилизируясь где-то в одной из пещер в накрытой черной тучей Москве.

Я смотрю на черную, почти совершенно черную, уже абсолютно непригодную для расчетов, самую черную пятирублевую монетку столицы, вожу ее по ладони и распутываю ее бесконечные пути. Окна отгорели, ноги отдрожали, отблестели шеи, вышла полная, почти идеальная Луна. Я подношу монетку к глазу, наблюдая мое собственное, индивидуальное эксклюзивное лунное затмение. Зайчик, ты спишь, зовет почти неузнаваемый, приглушенный подушкой и жаждой голос. Нет, отвечает второй, такой же чужой и изможденный. Это пицца все. Не надо было столько жрать. Да, наверно, соглашается она. Да точно, отворачивается он, сливаясь со стеной.

For no one

Quite recently I found my old notebooks — the ones I had before the internet, before it started to hiss and whistle in my dial-up modem, way before my digitalized friends started to blink in the corner of my eye asking for some attention and paying me off with likes and shares. It was blank, paperback, plaid and lined time — the very end of it, to be precise — which I luckily caught out.

Notebook one, 1999. It starts with the words: “Property of I. V. B. (my nick at the time — J. W.), O. S. A. Corp. (my imaginary enterprise at the time, I don’t remember the full form), if found, please return to owner at…”, the letters are big, shaky, they have shadows and wannabe gothic decoration on them. In “Contacts” field stands my old home phone number — the one that was always busy due to the legacy interlocking system that forced us to share the line with some other guys we didn’t even know — next comes the email, one of my first — or, more accurately, first dozen of emails that I’ve created in my pursuit of perfect nickname while killing time at dad’s work computer. Shaded letters, splashes, booms, all that stuff.

Next page is the diary entry from November 1999. It takes some time to decipher my awful script (it only got worse with time), to put the letters into words, to reconstruct the writing, as if it was ancient hieroglyphics, the puzzle pieces come together, and suddenly it starts to glow. Crippled letters and blurred ink unravel themselves, disentangle like a DNA helix, it clicks with my mind, my imagination finds the memory rail, and instantly I see my quindecennial self being synthesized right before my eyes — safe and untouched, as rosy and pube-mustached, as cracked and torn, as innocent and blond as I was when I was writing this — without even thinking to publish it and collect some acknowledging likes.

I turn the page, read another note, put the notebook aside, I take another one — year 2000 A. D., it says on the cover, first page design is pretty much the same, it is followed by a quick pencil note made at 4 a. m. — I even remember that morning, right before my birthday, in the middle of the summertime haze, warm, bright and empty, I couldn’t sleep in my spacious whispery flat, parqueted floors reflected the dawning day of my seventeen, I sat on the corner of my bed and wrote down what was in my head. I flip though, next few pages are blank, a couple of random scribbles appear here and there, then a smiley, an ink stain, blank pages to the end. It was the moment I went online.

It’s 2015, October 19, I’m 31, this notebook is property of J. W., if found, please return to owner at address so and so, this is the first page of my new diary that I write for no one. It’s important to do things for no one, because they store your DNA for the future you. It’s important to sometimes live for the universe rather than live for other people. To me, it’s good to sometimes produce this stuff that’s not intended for human consumption, that rather keeps the dark matter dense enough to hold the galaxies together, as I tend to think.

I’m closing the laptop, turning off the lights. It’s 12 a. m., I should’ve been asleep an hour ago. There’s something that forced me to break the schedule again, and this something is now contentedly strolling away, obscured by the night clouds that run over the thin October moon.

Moonlight

В два часа ночи Москва будит тебя: вставай, вставай!

Днем был дождь, и шторм, и оранжевая пыльная буря с лиловой грозой, а сейчас по чистому черному небу бегут быстрые облака — тонкие и прозрачные, как дым из труб остановившихся заводов — полируют его до воскресного глянца, как тоннельные рабочие в люминесцентных жилетах за два часа до открытия метро, уносят пыль и опилки птичьи, омывают царствующую полную луну — она умрет утром, когда включится подсветка в микроволновке, и ветки заскребутся в окно, и вползут самолеты, но она не знает об этом, и облака не скажут.

Занавеска просеивает лунный свет, превращая его в лунную пыль, оседающую на вещах, на столе, на блестящих рейбенах, не положенных в чехол, на полупустом флаконе духов — мелкодисперсную, явно не местную, ту, которой так много в Голливуде — целые горы в пустых павильонах от «Терминатора» и «Великого Гэтсби», их взбаламутил предутренний ветер, пронес по покрытому испариной Sunset Blvd, мимо веснушчатых девчонок в заснувших витринах, часть унес на восток, в Неваду, закружил в заросших травой воронках и пусковых шахтах, часть вынес на берег Тихого океана и отпустил — хоть в Гонолулу.

Не ты один не спишь — много где не спят — в «Триколоре» не спят, в «Триумф Паласе» не спят, на спят в «Парусах», не спят белокожие госпожи со смытым мейком и сложными прическами, разложенными на ночь на простые косы, как спирали ДНК, не спят уважаемые господа из «Лукойла» и ТНК, которым в понедельник снова на работу, совершать хищения и не чувствовать стыда, быть безжалостными, но внутренне страдать, на спит Путин, не спит Янукович, летят облака, постепенно застывая, сами того не замечая, каменеют на горизонте густо-синей стеной — точно так же, как делали сто, тысячу, миллионы лет назад, когда не было ни Путина, ни Януковича, ни решительных мужчин, ни вопросов для решения, ни понятия «вертикаль власти», ни понятий, ни власти вообще, ни того, от кого бы она исходила — были только гладкие плиты, густой влажный лес, лежащие в соленых водах медлительные аммониты и полная луна, светящая на чистое океанское дно, светящая потому, что на нее светит Солнце, которое светит, потому что водород превращается в гелий, пока из вырубленных в горах келий на него и на другие такие же точки смотрят маленькие, большие, добрые и не очень — черные, прозрачные, фасеточные, пузырчатые, хищные, встревоженные, усталые, едва продранные — свои, чужие — но, конечном счете, очи.