Столетие

Когда произошла Великая Октябрьская революция, я стоял у стены на школьной дискотеке в честь совмещенных 8 марта и 23 февраля и тянул колу из пластикового стаканчика, глядя, как мои бескомплексные одноклассники танцуют под E-Type. На последней парте между цветами светился огонек учительского магнитофона, на улице летел предвесенний испаряющийся снег, мигал обледенелый фонарь, парковалась неуклюжая шестерка с молодой семьей внутри. На противоположном конце класса, у подоконника, стояла, обняв себя за плечи, простоволосая в свитере и с натуральной надменностью в рисунке бровей новенькая девочка, которую перевели к нам из другой школы. И вот в тот самый момент, когда моя кедина оторвалась от приставшей к линолеуму жвачки, когда скрипнул древний паркет под ним и дрогнули ее почти смежившиеся ресницы, а мои растресканные губы сложили из, кажется, несовместимых словесных глыб почти неслышное в общем шуме «Можно тебя пригласить?», именно здесь один вспотевший матрос, поймав взгляд другого вспотевшего матроса, коротко бросил: «Давай!» И они пошли.

В ста световых годах от моей тускло мерцающей в мартовской пурге муниципальной общеобразовательной гимназии №5, один из них зарядил, прицелился, вздохнул и жахнул по стоящей на свету фигуре, второй тоже жахнул, побежал через площадь, но упал, первый подполз, начал его тормошить, говорит, Вася, Вася, а тот весь такой в крови, и че-то молчит, а за спиной вдруг поднимаются зынамены, встают штыки, откуда-то возникает переносная трибуна, на ней Ленин, и из его рта летят, застывая кристаллами мозаики в необъятных казематах нововыкопанных станций метро, исторические слова, которым внемлют простые люди с рублеными лицами, в чьей мимике все еще читаются допетровские хмурь и суровость, мужики с заломленными кепками, женщины с закатанными рукавами, винтовки и орудия труда, контрастно освещенные огнем доменных печей.

Пока под носком моей кедины мялся сор и зарождался следующий скрип, серые волны несли крейсер «Аврора» на середину Невы в виду плохо освещенного Петрограда, где в складках буржуазной одежды, надежно защищенная от внешних угроз, считывалась ДНК моего высокого и поджарого прадеда, а сам он стоял, раздетый до пояса, и ждал в очереди среди точно таких же, как он, высоколобых, узколицых, медленноглазых и неприспособленных для долгого стояния в подвале. Слушали: дело №289, Невинного Ивана Ивановича, служителя религиозного культа, обвиняемого в контрреволюционной агитации, печатала черная, как смоль, и оттого неразличимая на фоне ночи печатная машинка, постановили: Невинного Ивана Ивановича расстре, целился кто-то, ловя скачущий между лунами Юпитера и Венерой, плохо различимый в темноте затылок, лять, щелкала авторучка и ползла прямая линия под лазерным взором молодого инженера, носящего в глубоких карманах брюк — ладони рук, а в голове — масляные полотна и планы поступления в Строгановку, моего молодого деда.

Пока я преодолевал, кажется, непреодолимые метры спертого воздуха с избыточными нотами мускуса и быстро колотящимися сердцами, ведя в танце мою одноклассницу, он преодолевал мокрые заросли можжевельника, бившие его по лицу на его долгом пути из фашистского окружения, где все настоящие красноармейцы ловили тяжелые пули и осколки не подходящими для этого мягкими и оттого рвавшимися юношескими щеками и грудными клетками, а ненастоящие — вот как мой дедушка — находили скользкие нехоженые тропинки и нетвердым шагом углублялись в чащу, гуськом, ползком, подальше от взлетающих и падающих людей, к тихой густой тине, темно-зеленому папоротнику, мягкому мху и лесным зверям, которые ни на чьей стороне, которые не сражаются в людских войнах, и поэтому всех людей переживут.

Пока я открывал рот, пока размыкал снова свои неровные уста, чтобы произнести в ухо моей уже уставшей топтаться на месте партнерши что-то очень важное, судьбоносное, а ее зрачок выдвигался ко мне, как выдвигается могущественный Ганимед на фоне Сатурна перед летящим к нему исследовательским зондом Cassini, в это время какие-то горластые люди, среди которых мои родители, набивались, хохоча, в и без них набитый битком московский автобус — все до нитки промокшие, с мокрыми ксивами в карманах, удостоверявшими их молодые и задорные личности, в цветных рубашках, вызывавших у так называемых «людей старой закалки» неодобрительный хмык. Они, однако, нисколько не смущались, и продолжали гоготать о своем, насущном, совсем не думая о том, что позже это будет называться «романтикой шестидесятых». И где-то там, в просветах между студенческими локтями и скользящими по поручню руками, смеющимися губами и рыжими вихрами моих возможных и невозможных отцов, вспыхивал и исчезал, собирался из роящихся случайностей еще не органический и даже не материальный я.

И когда мои выросшие почти до своего номинального объема легкие наконец принялись нагнетать воздух в мою гортань, голосовые связки пришли в движение, а из затылочной доли в височную полетели электрические импульсы, которые с небольшой задержкой стали капать на язык вязкими выражениями чувств, могучая бетонная стена накренилась, изображение стало цветным, мир пришел в фокус, снег сконцентрировался вокруг фонаря, ее руки сконцентрировались вокруг моей шеи, и как будто чужой — на самом деле мой — хриплый голос произнес, словно прорвавшись через десятилетия отрицательной селекции: «Ульян, а у тебя есть парень?»

Advertisements

Мувинг

В мувинговую компанию срочно требуются сотрудники. Один хелпер и один драйвер, обязательно с калифорнийским лайсенсом. Территориально Сан Хосе, пишешь ты, без дефиса, повинуясь своим приобретенным рефлексам переселенца, которые превозмогли над врожденным русским литераси. «Превозмогли» же, да? В глазах вечно молодого человека с челочкой отражаются твои строчки, пока он листает ленту крупнейшего сообщества «Помогаем нашим», созданного для поиска работы, обмена информацией и просто приятного общения между бывшими соотечественниками. Давайте держаться вместе! Мы приехали сюда, движимые одним чувством, так почему бы не поддержать один одного на пути к нашей американской мечте)) Всем привет, печатает он, ну вылитый школьник, а на самом деле высокоэрудированный и опытный ведущий программист, я тут новичок. Разрешите представиться (думает, стирает — тупо, плюс напомнило о сборах на военке). Я недавно приехал, пока присматриваюсь, разбираюсь, что к чему. В долгосрочных планах найти работу по специальности и остаться тут жить, найти новых друзей и, как говорится, свить свое гнездышко… (Стирает. Губу-то закатай пока, Вась!) Как говориться— медлит и вспоминает фрагменты переписки из тех давних, как будто уже античных времен, когда вечера были черными и холодными, а время медленным и дешевым — когда она была обезоруживающе безграмотна, а он ослепительно искрометен. Мне нравиться, как ты шутишь, писала она. А мне нравятся твои глаза, отвечал он, осторожно выходя из зоны комфорта.

В долгосрочных планах — найти работу в сфере айти и новых друзей— Типа тех, что были в первых классах начальной школы, да? Когда весь мир шевелится и вращается вокруг тебя, как огромное животное, и вдруг из коловращения парт и гулких бело-зеленых коридоров навстречу тебе выходит вразвалочку блондинистый малый, смотрит на тебя с усмешечкой и такой: «Давай дружить!» И ты такой: «Давай!» И он такой: «Ну все, друзья». И через двадцать пять лет он опять усмехается тебе с фейсбучной картинки, смотрит, не моргая, и чеканит: «Всем либерастам в моей ленте, лелеющим свои влажные мечты свалить из Рашки, настоятельно рекомендую отписаться — можете не переживать, я по вам скучать не буду».

В долгосрочных планах, зачем-то по новой набирает он уже набранный текст — как будто это поможет, как в девятом классе на географии, когда ты стоишь у доски под старой заламинированной картой СССР, которую еще не успели заменить, — чешешь репу и монотонно повторяешь: Ангара впадает… Э-э-э… Впадает в… Вввэ-э-э… Интересно, что тогда у тебя даже не возникало мысли — как это — внутреннего протеста, дескать, а зачем тебе вообще нужна эта информация, все эти нелепые реки Сибири, у которых нет никакой логики, только тупая зубрежка, Ангара впадает в Енисей, Енисей впадает в Dior, Dior впадает в золотую Москву, Москва впадает во Внешний Океан, за которым пустота, Великое Ничто, из которого Эру сотворил Эльфов и Людей в году минус бесконечность, до начала мира as we know it. Баранов, я поставлю два, начинает географичка. Но Елена Юрьевна, включается преддвоечная сирена. Вано, в Волгу, неправильно подсказывает голос я первой парты — тот же самый, который спустя десятилетия будет в твоей голове озвучивать ядовитые политические пассажи.

В долгосрочных планах, реактивно печатают розовые почти подростковые пальцы тридцатилетнего программиста, найти работу и остаться (Cmd + Backspace) устроиться (Cmd + Backspace) задержаться (Select All -> Delete). Ангара-Ангара впадает-впадает, реверберирует память.

Всем привет, я недавно приехал, внезапно начинает диктовать откуда-то из непочатых глубин гештальта белогвардейская душа, залегшая между доминантными генами лагерей и кладбищ, эшелонов и танков, ищу работу, могу выполнять любые задачи — от комплексной разработки веб-сайта для вашей компании с нуля до погрузки / разгрузки (стирает) мувинга. Так, Баранов, все, садись— Зай, закрой глаза, полежи со мной еще пять минуточек. Помнишь то лето, которое мы провели у родителей на даче, как мы играли в волан на залитой солнцем поляне, на — как это? — шашлыке? — в — как это? — гамаке? — в забытом лаунже русского языка, в ста миллионах световых лет отсюда, на несуществующей земле, где пересекаются параллельные прямые, и Ангара впадает в Волгу. Когда ты и я умели задерживать время, так, что оно почти не шло, и ночи были практически бесконечны. И теперь, когда ты отпускаешь кнопку, географичка взревывает: «ДВА!!!», карта в четвертьвековом таймлапсе отшелушивается от школьной стены, бассейн «Чайка» высыхает под палящим солнцем среднерусского постапокалипсиса, и ты пишешь:

Добрый день, меня зовут Ваня, я недавно приехал, заинтересовала ваша позиция. Подскажите, в какой именно части Сан Хосе вы находитесь?

Горец

Быть горцем очень тяжело — совсем не так, как в кино показывают: мол, сидят такие Дункан, Риччи и их очередная смертная подружка у себя в меншене, лихо смешивают коктейли за барной стойкой и поглаживают волевые подбородки, пока вокруг разворачиваются густые девяностые (для некоторых уже четвертые по счету). Иногда возникают всякие назойливые персонажи, иногда надо бывает отъехать в соседнюю заброшку немного порубиться и забрать чужую энергию, красиво упав в конце на колени под проливным дождем, но в целом — спокойная житуха, достаток, здоровье тьфу-тьфу-тьфу (лол), стабильность. Подъем — зал — работа, приключение — перепих — тусэ, «я его чувствую», «останется только один», вот это все, и снова релакс. И Брайан Мэй такой: «Тввв, тввв, тввв, тввв…», и Фредди Меркьюри: «Хиииииэ уи а…» Ой, зай, сделай погромче, это же наша песня, помнишь? Помнишь как мы с тобой тогда—

Нет, ребята. Быть Дунканом Маклаудом — как бы ты в действительности ни назывался — очень, очень, очень непросто и иногда дико обломно. Это вам кажется, что прикольно так родиться в ранних 1400-х и до сих пор не жаловаться на стреляющие боли в спине и чувство легкого жжения при мочеиспускании. Пройти путь от скабрезных рисунков до VR-порно и не заработать ни единой морщинки, обжираться арахисовым маслом и не набирать ни одного лишнего фунта. Хер там!

Ну, то есть — арахисовым маслом и правда можно обжираться, но только вот печальку, твою летнюю печальку оно не утолит. Сидишь ты такой в гостях у своего нового друга, соседа по общаге, стади бадди, вы оба пьете эль из алюминиевых баночек (что само по себе уже взрыв мозга с точки зрения человека, который имел возможность наблюдать не только эволюцию промышленной упаковки, но и этимологию слова «эль» в реальном времени), и вот он, патлатый, бесхитростный такой юнец, затягивается своим легальным калифорнийским косяком и в общем-то без всякой задней мысли спрашивает тебя по-простецки: «Ну че, а герлфренд у тебя есть?» И блестит в лучах закатного сан-францисканского солнца своей гладчайшей пухлой юношеской щекой без щетины. «А?» И лыбится сидит, дятел.

И ты, конечно, ответишь, на быстрой перемотке вспомнив волосы проституток позднего возрождения, скомканные викторианские постели, тазы теплой воды, мокрые простыни с вышитой монограммой, дышите, дышите, ваша светлость, суетливый доктор, угловатые серые лица, выступающие из безысходной доэлектрической тьмы — княжна N умерла родами, надо признать, тебе всегда везло на княжон, твои девчонки всегда были из аппер мидл, как ни крути, даже — возвращаясь к твоему вопросу, есть ли у меня герлфренд, Деймон, — даже когда ты жарил в аскетичном полевом шатре присланную египтянами наложницу — даже она стопроцентно была не из простых телочек, хотя бы судя по пластике, по тому, как она двигалась и как смотрела на тебя — это надменное bitch face в любую эпоху означало одно и то же: завоевывай свои страны, руби свои головы, но когда я лежу перед тобой голая, ты должен упасть на колени и начать сосать мою шпильку — понимаешь, бро? Что, извини, весело переспрашивает он, что ты сказал?

Нет, качаешь ты большой бессмертной головой, ничего, это я так, вспомнилось. Нет у меня герлфренд. Была, но мы расстались. Fair enough, bro! Может быть, хочешь познакомиться? У нас тут пати намечается в пятницу, будет куча красоток — многие сингл. Хочешь прийти, притереться? В смысле, буквально, потереться об одну из них своим спортивным телом? Ты вообще что в сексе больше всего любишь? Я вот все хочу попробовать втроем. У тебя вообще, если не секрет, сколько было—

Маленькая маркиза де Помпадур машет тебе белой ручкой с далеких террас твоей памяти — как нелепо оттого, что ты не можешь ни с кем поделиться этими умозрительными селфи, которые вы сделали во время бурной стадии вашего короткого романа. Кстати, что касается памяти — думаете, это прикольно — хранить в своей башке абсолютно весь мусор за последние N столетий, начинающийся как беспорядочная куча черепов и постепенно переплавляющийся в фейсбучный таймлайн? Рассуждать о прелестях VHS и внезапно ловить на себе недоуменные взгляды одногруппников: погоди, ты че, видеопрокаты застал? Меня тогда еще не было, по-моему. А ты какого года? Сколько вам полных лет? Можно ваш айди, пожалуйста? Выберите вашу возрастную категорию, чтобы перейти к следующему шагу оформления визы. Вы так молодо выглядите, Иван, я думала, вы… Ванька! Как ни встречу — все юнее и юнее, ну дает! Жениться-то не надумал? Девушка-то хоть есть? Мальчик, это хризантема! Первый раз что ли цветы покупаешь? Эй, ты куда? Сейчас-сейчас, извините, я буквально не минутку, мне надо позвонить—

Выбегаешь на улицу, прыгаешь в ждущий тебя кабрио, выруливаешь с территории бывшего НИИ «Теплоприбор», где осталось лежать чье-то обезглавленное тело, вихляешь по улицам, игнорируя светофоры и знаки, вбегаешь в дом, опускаешь ворота, наглухо закатываешь жалюзи. Ты в своем изолированном апартменте, в однобедрумной тесноте, в шаткой тишине урбанистической ночи, в центре светящегося муравьиного пятна на боку тяжелой старой планеты, с недетским креном несущейся по своему накатанному бессчетными годами эллипсу сквозь околосолнечное пустото с тремя атомами на кубометр — в складках многомерной мембраны, внутри тусклой не мерцающей точки, ты наливаешь себе виски и салютуешь зеркалу: «Ничего, ничего, старик, держись — в конце же останется только один, да?»

Москва

Кривоколенный пер., туманный тупичок, электроплита в виду газового гиганта, бежевая занавеска, неподвижно висящая на высоком окне и процеживающая свет необитаемых лун. Продолжай идти по ул. Мясницкой, минуя запечатанные кофейни и зашторенные криокамеры со спящими студентами ВШЭ — они проснутся, когда мы прилетим, а пока переведены в режим энергосбережения, в ночное отделение постпостдокторантуры с возможностью совмещать сон и учебу на протяжении ближайших двадцати девяти тысяч земных лет.
 
Проходи, не задерживайся, не стой у ограждения, иди дальше, к Лубянской площади, к зданию ФСБ, зачехленному от губительного воздействия космической радиации, мимо Соловецкого камня, облепленного полимерной пеной и колониями лишайников. В Детском мире горят два окна — это помещение охраны, где забытый лаптоп продолжает качать торренты за последние два тысячелетия, крутя бесконечный скринсейвер. На видимом кусочке Кремля теплится звезда, метро закупорено, вместо облаков — пустота.
 
Ты совершаешь свой обход, юный капитан космической шлюпки Москва-869, летящей через поколения к месту высчитанного еще советскими богами назначения, сладко ворочающейся и грозно посапывающей и вязко покапывающей и мило посасывающей и слабо постанывающей в гиперсне.
 
Шлепай себе по обледенелому тротуару, и говори спасибо, что ты вообще живой, говори спасибо мистеру Путину, что он наделил тебя такой работой — не каждый парень с ростом чуть выше среднего и проблемной кожей получает в свое распоряжение целый блуждающий в вакууме спейсшип, груженый перспективными комсомольцами и комсомолками. Иди по своему маршруту, следи за жизненными показателями и не задавай глупых вопросов. Да, ты такой один. Нет, никто на тебя не смотрит. Даже если тебе кажется, что кто-то там стоит в окне, скорее всего, это оптический обман — это просто бумажка, лабораторная снежинка, приклеенная на Рождество две тысячи шестнадцатого.
 
Когда мы прилетим, говоришь ты, склонившись над мутноватым стеклом, искажающим ее спокойное лицо, я сделаю тебя своей женой. Когда ты проснешься, продолжаешь ты, все будет точно так же, как в тот день, когда ты заснула — может быть, с парой почти незаметных, почти несущественных различий. Например, в тот момент, когда я спрошу тебя, свободна ли ты в это воскресенье, ты задумаешься и вместо «Вообще-то, у меня есть парень» скажешь: «Да, конечно!» И те двадцать пять станций, которые ты тряслась в пригородной электричке, неумолимо теряя свое зарождающееся чувство, превратятся в двести метров пешком до соседнего подъезда, а те пятнадцать минут, которые я репетировал свою пылкую речь, превратятся в единственно верное движение уголка губ, не требующее словесной интерпретации. И еще — когда мы будем стоять на берегу размороженной и снова весело текущей Москвы-реки, в которой будут отражаться выросшие до двадцати километров в высоту органические небоскребы «Алых парусов», ты посмотришь на двойной закат и, вместо того, чтобы хлюпнуть носом и пробормотать: «Ну все, пошли», по-голливудски запрокинешь голову для поцелуя и прошепчешь: «Я согласна». Но это все будет через — ты смотришь на табло на фасаде здания Лубянки — двадцать девять тысяч восемьсот девяносто девять лет, одиннадцать месяцев и один день. А пока спи, трогаешь рукой ее непроницаемый кокон, задвигаешь ее цельнометаллический саркофаг, поворачиваешь тяжелый затвор, опускаешь платформу на дно биологического хранилища, где спят все ее и твои бывшие. Когда мы прилетим, повторяешь ты, и устремляешься дальше, по размеченной квадратами плоскости, покидая пределы Москвы и постепенно становясь точкой на плоском техногенном горизонте, за которым тебя ждет много монотонной работы.

Вращение

Не могу сказать, что мне тут хорошо. Все странно. Все смешанно. Я часто думаю о Москве, о длинной лапе реки и кольцах метро, прямых спицах Магистральных и Парковых, прорезавших САО и СВАО соответственно, мысленно иду по ним, лечу как бы вместе с паром из ртов и шорохом подошв, собираюсь скупой слезой в уголке либерального глаза, сокрушенно взирающего на позднепутинский пейзаж и подпрыгивающего в процессе слегка костлявой ходьбы. Что за страна мне досталась, вопрошает чей-то чужой голос, зарождающийся где-то в груди и омывающий чьи-то чужие альвеолы, но не выходящий за пределы мужественно сомкнутых губ, возвышенных над черною мартовской лужей.

Я тебя люблю, говорит длинный розовощекий мальчик с рюкзаком красивой фиолетовопуховичной девочке, слегка немного приплюснутой в моей проекции всей этой действительности. Люблю тебя, слышишь, ты че не брала трубу. Да я, начинает она, и с ее ресниц слетает, крутясь в широкой панораме панельных новостроек, хитрая загогулинка птичьего пуха, я просто не слышала, что ты там шелестел, я шла по шоссе и шуршала сапожками, было шумно, уносит ее слова северо-восточный ветер, обдирает вещи с узких плеч, снимает пенку неподвижной стужи, поднимает, подкручивает, превращает в пиксель и застывает на поверхности Google Earth.

Я брожу по улицам непривычного городишки — не могу сказать, что совсем незнакомого; иногда останавливаюсь на перекрестке и словно вижу: Останкинская башня, «Продукты 24», желтые окошки, бетонные козырьки плоского дома на курьих ножках, вот приближается насупленный мужик— Но стоит сделать шаг, и картина разрушается, составные части разъезжаются по своим плоскостям, светящиеся окошки оказываются верхушками облаков, шпиль башни — худосочной веткой, а встречный мужик — просто облаком черных точек. Я обнаруживаю себя на компактном перекрестке внутри сверхкомпактного черного квартала суперкомпактного кластера больших и маленьких галактик, меня подбрасывает и переворачивает и пространственно искривляет, и на кончике результирующего вектора этого бесконечно сложного клубка движений я продолжаю свою незамысловатую прогулку домой из супермаркета с пакетом чипсов.

Юбилейный

Когда подмосковный город Юбилейный, как округ Макондо, окажется сметен с лица Земли бездушным солнечным ветром, который уничтожит все дома, все земли, все гаражи и пеньки у короткой дороги к платформе через лес — все воспоминания и рефлексии, детские травмы, подростковые экспириенсы и взрослые флешбеки — сваляет в клубок и одним порывом разорвет все межпланетные нити ностальгии, опутывающие это несладкое пыльное место, единственной его ипостасью, которая останется нетронутой, неколебимой и неизменной, будет архив чата местной локальной сети.

— Всем привет, — будет нескончаемо говорить Andarial84.

— Эльфийского полку прибыло, — отзовется Mishka_MixaJlbl4.

— Скинь фотку, — вбросит RandomOne, и на поплывших пленках ранних нулевых проступят белые кругали парковых фонарей, красные глаза и желтые квадраты кухонных окон, протравленные силуэтами вернувшихся с работы мам и пап, а также гривами волков-одиночек, а также пересечениями влюбленных пар.

— И мне! — только и успеет добавить VaNoName перед тем, как буквы и скобочки запестрят на быстрой перемотке, остывающие ипотечные машины наводнят пустой двор вместе с ночью и снова схлынут, когда ранним утром, собираясь на электричку, обновляя вчерашние косички и опуская сандвич в милые челюсти, Feechka скажет (шумно жуя):

— Ну чо, я пошла на экзамен, пожелайте удачки!

И через минуту:

— Че, никого?

В толще тире и точек, кавычек и нелепых ников, на самом дне почти безжизненного молодого интернета геологи будущего однажды найдут эту крохотную окаменелость, с которой все началось. Когда она написала:

— Ку-ку?

И несколькими мгновениями позже VaNoName_сонный ответил в образовавшуюся пустоту:

— Не пуха не пера, бейба!1

Они остановят пленку в этом месте, сделают небольшой надрез, чуть-чуть сместив ткань пространства-времени, соединят непокорные части, подчистят малозначимые, но потенциально опасные страпельки, и…

…пиксель за пикселем, скобочка за скобочкой, вкладка за вкладкой, Новая папка (1) за Новой папкой (2), хомяк за кошкой, кончики пальцев за клавиатурой, кухня за спальней, квартал за районом, они восстановят их настоящие имена, их общие коннекшены, историю заказов и настройки приватности, узелок за узелком они распутают эту историю вплоть до самого ориджина оф лайф он ерс. И в этом самом месте, когда железо окислится, когда недоделанный сахар промылится сквозь ничейную мембрану, и кривой рот неживого пузыря замкнется вокруг реплицирующихся молекул РНК, в этот вот тонкий момент еще непонятно какой эпохи, между нулевым и первым тиком папиных командирских, они нажмут на «стоп» и внесут несколько важных правок.

Во-первых, не железо, а пусть никель, во-вторых, не «не», а «ни», ну, и в-третьих, не «бейба» а пусть просто восклицательный знак.

И тогда, спустя 4 миллиарда лет, весь в пикселях, светловолосый, высокий и тонкий, он скажет ей:

— А что если весь наш мир, вся окружающая реальность — просто симуляция? Можешь себе это представить?

— Ой, зай, — ответит она на это. — Мне, если честно, вообще это не интересно, ты знаешь. Ты ребенка одел уже или нет, лучше скажи?

Садик

Дом, в котором я прожил все свое детство и значительную часть юности, стоял прямо напротив моего детского садика — их построили одновременно, одним стройбатом, одними залихватскими руками, счастливыми держать лопату вместо автомата, украсили как могли одним орнаментом из последних красных советских кирпичей, и сдали нам — одетому в шортики и рубашечки поколению миллениалов at its very beginning. Я был в числе первых детей, ступивших в пахнущие омлетом и хлоркой свежеокрашенные коридоры, в которых рассеивался и гас уличный свет из квадратных окон. Мне было три с половиной, но я доходил до садика сам — под наблюдением родителей из окна квартиры пересекал двор, открывал калитку, поднимался на крыльцо и исчезал внутри двухэтажного домика, где меня формировали в группу, определяли в пару, одевали в зайчика, отлепляли от качелей, откармливали и отчитывали, усаживали, отлавливали, придерживали, но не мешали, и иногда, сощурясь, издалека и украдкой, просто наблюдали и вздыхали, поддаваясь непонятной взрослой рефлексии.

Нас было десять или пятнадцать — разношерстных детишек, прикомандированных каждый к своему кубику, мячику, ложке каши, намоченному листику, нацеленной кисточке и раскатанной по столу пластилиновой лепешке, мы дрались и женились, оглушая друг друга, решая в уме многокилометровые системы уравнений, описывавшие таяние куска масла в центре тарелки, вопя и катаясь по полу, скача, летая, визжа, хохоча, в конечном счете — бесшумно плавая в герметичной комнате, которая распространяла зеленоватый свет где-то у самого дна скалистых нежилых девяностых.

Это был бесконечно долгий, бесконечно плотный период моей жизни, впоследствии схлопнувшийся в одну худенькую папочку с акварельными рисунками. Я помню все эти пейзажи — я пролетал их, стоя у окна нашей игровой комнаты, расплющив нос о стекло и наблюдая, как закручиваются газовые вихри, как секут обшивку пылевые кольца, качаются нестабильные бело-голубые березы под метановым ветром и левитируют над морем расплавленного магния гигантские каштаны. Где-то там в виде бледноватого полумесяца, в световых годах отсюда, маячил мой дом с длинной антенной на крыше — он светил и слушал, принимал и сообщал, но потом неизбежно выключался и уходил за горизонт, теряясь в снежных хлопьях. В этот момент я начинал реветь и пускать по стеклу слюни под дружный хохот всех остальных членов команды, и продолжал делать это до тех пор, пока не прибегала одна из воспитательниц.

В нашей группе их было две: Амалия Александровна и Кира Анатольевна. Одна хорошая, другая плохая, одна добрая, другая злая, одна слегка чуть-чуть надрывная, со впалыми щеками и немного сильно округленными глазами, которая охраняла дневной сон, поправляла одеяла и подбирала свесившиеся с кроватей конечности, вторая — круглолицая, с широкой рукой, кудрявым волосом и необнаружимой слабиной в командном голосе, которая ругала, выставляла с тарелкой супа в туалет и даже иногда давала подзатыльник. Последняя позже отшвартовалась и пересекла океан, а первая продолжила истончаться, пока окончательно не растворилась в потеплевшем московском воздухе.

Ваня, говорила она мне в то морозное февральское утро, оттаскивая меня от окна и вытирая мне сопли, а ну-ка перестань, что ты плачешь? Думаешь, тебе это как-то поможет? Ты думаешь, шептала она, телескопически опускаясь с высоты своих юбок на уровень моих пылающих щек, что ты можешь так что-то изменить? Думаешь, слетало с ее красных уст к моим мелким розовым ушам, ты своими слезами способен повлиять на ход вещей? Изменить угол наклона земной оси? Сократить длительность суток? Откатить поворотные исторические события? Сохранить свою симпатичную маленькую ДНК и быстренько перезародиться на другой, более гостеприимной планете, в другой, в целом более мягкой системе? Повлиять на скорость, с которой Млечный путь движется навстречу туманности Андромеды, чтобы слиться с ней в раскаленную манную кашу? А? А ну-ка быстро иди сюда, подключалась вторая воспитательница, становись рядом с Виолеттой, вы оба высокие. Внимание, дети, все улыбаемся, смотрим туда, откуда сейчас вылетит птичка, с плохо подделанным задором в голосе бубнил худощавый мужик, расставлявший на ковре треногу с фотоаппаратом. «Значит, ты на мне женишься?» — шепотом спрашивала Виолетта, слегка наклонив ко мне голову, пряча тонкую губительную улыбку, ничего специально не делая, но уже складываясь в один из стоп-кадров, которыми, как ни крути, была размечена кинематографичная жизнь ее садиковского сомученика. «Конечно, — отвечал я. — Как только вырасту!» «А сейчас?» — снова спрашивала она и ожидала на фоне размазывающихся по небосводу звезд.

«Мальчик! Посмотри сюда!» — нервно звал меня фотограф. «Кто, я?» — поворачивался я и застывал на единственном групповом снимке зимы 88-го — зареванный, раскрасневшийся, с растрепанными волосами, не до конца смешавшимися на лице выражениями испуга, сомнения и досады, с открытым ртом и выходящим из него не совсем верно интонированным, но, так или иначе, безответным общечеловеческим вопросом.