Картинки

В детстве у меня была книжка «Революция 1917 года: рисунки детей-очевидцев» — как выясняется теперь, коллекционная — ее издали в середине 80-х тиражом всего 6000 экземпляров. А я драл и тормошил ее как хотел, ставил свои закорючки на полях и загибал страницы. Когда она вышла, Октябрю было 70 лет, а мне — всего три. Я бродил по квартире, ковыряя в носу, подходил к книжному шкафу, брал маленькую красную брошюрку — потому что знал, что в ней только картинки и почти нет букв, а те, что есть, можно пропустить, потому что они подписи к картинкам. Да, уже тогда я умел приоритизировть и фильтровать буллщит. Сейчас революции сто, мне — на тридцать больше. Я сижу в тесной тускло освещенной комнатке в деревянном доме на берегу Тихого океана, в насквозь пропахшем бомжами и легальным каннабисом городе Сан-Франциско, штат Калифорния, сижу и неотрывно смотрю на экран моего видавшего виды крохотного лаптопа. Нашел.

Я разглядываю рисунок большеголового человека-головастика в черном котелке, пенсне и полосатом костюме, с тростью в одной руке и коробкой конфет в другой. В левом нижнем углу рисунка стоит аккуратная — вероятно, учительская — надпись: «Работа А. Туманова», в правом — размашистые и пляшущие — авторские — буквы: «БУРЖУЙ». Он — нарисованный — смотрит на меня через столетнюю толщу истории, несчетное количество превращений из бумаги в фотомакет и обратно, километры трансатлантического интернет-кабеля и невидимые складки пространства-времени — испуганный, насколько позволяют простые контуры его лица, цветной, ненастоящий. Он напоминает представителя доисторической фауны, чей внешний вид ученые приблизительно восстановили по разрозненным окаменелостям и отпечаткам в породе — совсем не похожий на современных людей, населяющих земные континенты, условный, схематичный, и, возможно, на самом деле никогда не живший.

В 1917 году Россию населяли странные, неуклюжие, слишком мимолетные для того, чтобы быть замеченными большой наукой, и потому описанные лишь несколькими любопытными школьниками виды живых существ, которые имели квадратные плечи, непропорциональные конечности, плевались дымом и пламенем, перемещались на странных драндулетах с железными трубами и постоянно истребляли друг друга — пока в живых не осталось никого. Вот их названия: «Кадет», «Меньшевик», «Эс-ер», «Спекулянтъ», «Буржуй», «Маша-большевичка», «Красногвардеецъ», «Агитатор». Каждый из них представлен на нескольких зарисовках в разных ракурсах. Некоторые зарисовки снабжены комментариями, например: «Выступает против нового правительства, желает иметь старое правительство», «Идет против войны и правительства и хочет предать Россию» и т. д. При множестве общих черт некоторые из этих существ разительно различались в размерах и пропорциях: скажем, один из часто встречающихся на рисунках «большевик Ленин» был почти в 15 (sic!) раз больше т. н. «меньшевика Дана». На одной из иллюстраций они изображены рядом, что исключает ошибки масштабирования, от которых часто страдает любительское естествознание. Другая типичная пара — «буржуй» и «красногвардеец»: первый почти втрое крупнее, гораздо ярче окрашен и имеет характерную объемную структуру на голове — так могла бы звучать выдержка из статьи в большой антисоветской энциклопедии, если бы она существовала — при этом второй демонстрирует тенденцию к организации в группы, от небольших сообществ до полноценных колоний с выраженным агрессивным поведением.

Несмотря на визуальное сходство и безусловно близкие типы скелета, мы все-таки не можем сказать, что все эти существа относились к одному и тому же виду, как бы заключает прозрачная группа исследователей из никогда не существовавшего НИИ инопланетных вторжений в никогда не опубликованной монографии «Биоценоз советской эпохи» — скорее всего, они были представителями разных семейств или родов, а некоторые, возможно, и вовсе принадлежали к разным классам. Более того, продолжают в своей распадающейся на атомы работе А. И. Безымянный et al., отрывки которой я, кажется, встречал между своими длинными детскими снами и размытой детской реальностью, судя по всему, все эти организмы составляли целое отдельное царство — наряду с царствами животных, растений, грибов и протистов — какое-то другое, пятое, очень разнообразное, внутренне противоречивое, существовавшее очень недолгое время и целиком вымершее из-за собственной нестабильности.

Я скроллю вниз бессчетные картинки, подолгу залипая на каждой, отмечаю маленькие детали, которые ускользнули от моего внимания в детстве. Голубиные носики и профессорские лбы дяденек с тросточками и в котелках — «кадеты», — заостренный профиль солдата с карабином — «юнкер» — еще пока широко представленные черты белогвардейского генотипа, достаточно распространенные, чтобы случайно попасть в детское бессознательное. Зеленая трава на площади перед Кремлем с подозрительной пустотой в том месте, где натренированный мозг почти рефлекторно подразумевает мавзолей. Низкие белые небеса почти без проводов, трехэтажные домики, зажатая между ними слишком белая церковь, неустойчивые московские улицы, то сужающиеся до одного окровавленного матроса, то растягивающиеся на весь лист, чтобы вместить целый рой демонстрантов, броневик, велосипедиста и коротенькие колбаски красно-желтого трамвая, рядом с которым вышагивает такого же размера лошадь с городовым.

Я практически вижу, как старорежимная училка, склоняясь над веснушчатым Александром Пономаревым (II класс), объясняет ему, что достаточно нарисовать в полный рост только передний ряд людей с транспарантами, а остальное место можно просто заполнить кружочками или разноцветными кляксами — и получится сразу целая демонстрация. А еще если на черной шляпе у буржуя оставить белую полосу, то она будет блестеть, как настоящий буржуйский цилиндр. Александр показал этот прием своей соседке Наталке, а она, через 64 года реинкарнировавшись в мою садиковскую воспитательницу с огромными, всегда чуть-чуть заплаканными глазами, объяснила мне и другим детям, что, если на мокрый лист капнуть немножко белил, то без всяких усилий получатся яркие звезды — почти как настоящие — объяснила и зачем-то всхлипнула. Наталь Санна, вы чего, спросил назойливый мальчик Паша — не из участливости, а просто потому что ему всегда было любопытно. Ничего, Павлик, отвечала она. Так, что там у тебя, покажи мне. Это броневик?

Я докручиваю страницу до конца, сохраняю все картинки, сворачиваю окно, закрываю лаптоп, поднимаюсь из-за стола и высовываюсь в окошко. В теплой ноябрьской темени плывут холмы Сан-Франа, обсаженные разносортными одноэтажными домиками, между ними висят улицы, ползают бабушки и дедушки, быстро сигают хипстеры на электроскейтах и не спеша катятся обитатели гетто в винтажных маслкарах. Осенью, зимой, весной и летом здесь примерно одинаково — ну, может быть, в октябре чуть-чуть чаще идет дождь и случаются облачные дни. Октябрь 1917 года был здесь обычным осенним месяцем, телеграфные столбы по обеим сторонами 3rd Street учащались в сторону моста через канал, механик на перекрестке с 26th Street курил, поставив ногу на крыло огромной нелепой машины, еще не сильно отличающейся от экипажей, молодая семья — мама в сером платье, трое девчонок и один парень — стояла у подножия холма, глядя на подруливающего к дому отца в блестящей новой «Model T». Насколько я помню, он никогда не водил машину до этого, писал позже в своих мемуарах повзрослевший сын, — вероятно, продавец на месте показал ему, как заводить мотор, крутить руль и отпускать тормоз.

«Знаешь, как заряжать?» — кричал в этот же самый момент бородатый дядька в папахе худощавому солдатику, пытаясь переорать шум битвы под стенами Алексеевского военного училища. «Знаю!» — кивал солдат и протягивал руку, чтобы взять японскую винтовку, но в этот самый момент откуда-то сверху, видимо, из черной дыры, зияющей между третьим и четвертым этажами дымящегося здания, прилетало что-то быстрое, что-то горячее и тяжелое, почти как пощечина, только больнее, почти как ладошка старшего офицера, только не отскакивающее назад, а проникающее вовнутрь, оплавляющее пушок на виске и в конце концов сносящее пол-черепа. С красной кляксой возле головы он расплющивался по земле, лишенной перспективы и текстуры, схематично изображенный двумя зеленовато-синими треугольничками, половинкой черного кружка и лежащим рядом черным квадратиком фуражки, застывал рядом с размашистой надписью: «Московский фронт 1917 года», которая исчезала под обложкой коллекционной книжки горбачевской эпохи, которая уходила в путешествие потерянных вещей, всплывала в поиске гугла, снова уплывала за край монитора, гасла и схлопывалась из шести измерений в одно.

Я поднимаю голову и некоторое время смотрю на жирные звезды — «южные», как сказала бы бабушка — они расплываются и мерцают между тонкими тучками — маленькие белые кляксы над осенним пригородным пейзажем — точь-в-точь такие же, какими их видели юная Наталка и еще живой Александр Пономарев в своей не пересекающейся с моей, постоянно повторяющейся короткой и насыщенной впечатлениями жизни. По моим щекам ползут дурацкие прозрачные капли. Дождь. Маленький октябрьский дождь.

Advertisements

Столетие

Когда произошла Великая Октябрьская революция, я стоял у стены на школьной дискотеке в честь совмещенных 8 марта и 23 февраля и тянул колу из пластикового стаканчика, глядя, как мои бескомплексные одноклассники танцуют под E-Type. На последней парте между цветами светился огонек учительского магнитофона, на улице летел предвесенний испаряющийся снег, мигал обледенелый фонарь, парковалась неуклюжая шестерка с молодой семьей внутри. На противоположном конце класса, у подоконника, стояла, обняв себя за плечи, простоволосая в свитере и с натуральной надменностью в рисунке бровей новенькая девочка, которую перевели к нам из другой школы. И вот в тот самый момент, когда моя кедина оторвалась от приставшей к линолеуму жвачки, когда скрипнул древний паркет под ним и дрогнули ее почти смежившиеся ресницы, а мои растресканные губы сложили из, кажется, несовместимых словесных глыб почти неслышное в общем шуме «Можно тебя пригласить?», именно здесь один вспотевший матрос, поймав взгляд другого вспотевшего матроса, коротко бросил: «Давай!» И они пошли.

В ста световых годах от моей тускло мерцающей в мартовской пурге муниципальной общеобразовательной гимназии №5, один из них зарядил, прицелился, вздохнул и жахнул по стоящей на свету фигуре, второй тоже жахнул, побежал через площадь, но упал, первый подполз, начал его тормошить, говорит, Вася, Вася, а тот весь такой в крови, и че-то молчит, а за спиной вдруг поднимаются зынамены, встают штыки, откуда-то возникает переносная трибуна, на ней Ленин, и из его рта летят, застывая кристаллами мозаики в необъятных казематах нововыкопанных станций метро, исторические слова, которым внемлют простые люди с рублеными лицами, в чьей мимике все еще читаются допетровские хмурь и суровость, мужики с заломленными кепками, женщины с закатанными рукавами, винтовки и орудия труда, контрастно освещенные огнем доменных печей.

Пока под носком моей кедины мялся сор и зарождался следующий скрип, серые волны несли крейсер «Аврора» на середину Невы в виду плохо освещенного Петрограда, где в складках буржуазной одежды, надежно защищенная от внешних угроз, считывалась ДНК моего высокого и поджарого прадеда, а сам он стоял, раздетый до пояса, и ждал в очереди среди точно таких же, как он, высоколобых, узколицых, медленноглазых и неприспособленных для долгого стояния в подвале. Слушали: дело №289, Невинного Ивана Ивановича, служителя религиозного культа, обвиняемого в контрреволюционной агитации, печатала черная, как смоль, и оттого неразличимая на фоне ночи печатная машинка, постановили: Невинного Ивана Ивановича расстре, целился кто-то, ловя скачущий между лунами Юпитера и Венерой, плохо различимый в темноте затылок, лять, щелкала авторучка и ползла прямая линия под лазерным взором молодого инженера, носящего в глубоких карманах брюк — ладони рук, а в голове — масляные полотна и планы поступления в Строгановку, моего молодого деда.

Пока я преодолевал, кажется, непреодолимые метры спертого воздуха с избыточными нотами мускуса и быстро колотящимися сердцами, ведя в танце мою одноклассницу, он преодолевал мокрые заросли можжевельника, бившие его по лицу на его долгом пути из фашистского окружения, где все настоящие красноармейцы ловили тяжелые пули и осколки не подходящими для этого мягкими и оттого рвавшимися юношескими щеками и грудными клетками, а ненастоящие — вот как мой дедушка — находили скользкие нехоженые тропинки и нетвердым шагом углублялись в чащу, гуськом, ползком, подальше от взлетающих и падающих людей, к тихой густой тине, темно-зеленому папоротнику, мягкому мху и лесным зверям, которые ни на чьей стороне, которые не сражаются в людских войнах, и поэтому всех людей переживут.

Пока я открывал рот, пока размыкал снова свои неровные уста, чтобы произнести в ухо моей уже уставшей топтаться на месте партнерши что-то очень важное, судьбоносное, а ее зрачок выдвигался ко мне, как выдвигается могущественный Ганимед на фоне Сатурна перед летящим к нему исследовательским зондом Cassini, в это время какие-то горластые люди, среди которых мои родители, набивались, хохоча, в и без них набитый битком московский автобус — все до нитки промокшие, с мокрыми ксивами в карманах, удостоверявшими их молодые и задорные личности, в цветных рубашках, вызывавших у так называемых «людей старой закалки» неодобрительный хмык. Они, однако, нисколько не смущались, и продолжали гоготать о своем, насущном, совсем не думая о том, что позже это будет называться «романтикой шестидесятых». И где-то там, в просветах между студенческими локтями и скользящими по поручню руками, смеющимися губами и рыжими вихрами моих возможных и невозможных отцов, вспыхивал и исчезал, собирался из роящихся случайностей еще не органический и даже не материальный я.

И когда мои выросшие почти до своего номинального объема легкие наконец принялись нагнетать воздух в мою гортань, голосовые связки пришли в движение, а из затылочной доли в височную полетели электрические импульсы, которые с небольшой задержкой стали капать на язык вязкими выражениями чувств, могучая бетонная стена накренилась, изображение стало цветным, мир пришел в фокус, снег сконцентрировался вокруг фонаря, ее руки сконцентрировались вокруг моей шеи, и как будто чужой — на самом деле мой — хриплый голос произнес, словно прорвавшись через десятилетия отрицательной селекции: «Ульян, а у тебя есть парень?»

Сколько

Сколько людей ютится по чистым квартирам с наборной мебелью 90-х
Сколько лучших девочек и мальчиков в режиме ожидания
свернувшись калачиком неслышно дышит чутко спит
В пространстве между черным креслом-диваном с омывающей его белой кружевной занавеской
Через которую просеивается тусклое сияние Строгина
И массивным шкапом типа стенка
На полках которого ни Чехова ни Куприна
Ни даже Коэльо
Ни умных фоторамок
Ни грамот ни дипломов
Только кот
Сколько флагов Великобритании
США
Евросоюза
Южной Кореи
Японии наконец
Пришпилено на слабых обоях третьего поколения
Под которыми еще обои
И еще
Под которыми пожелтевшие газеты
С трешовым как мы бы сейчас сказали контентом
Еще из тех времен когда гремели литые дверцы лифта
И замирали каменея вместе со складками лохматого одеяла
Уплотненные и тесно переплетенные пары
Недочищенных троцкистских элементов
Сколько жизни в неподвижных монолитах
Уходящих в синий градиент после третьего ряда
Даже после профессиональной ретуши ин-хаус дизайнера
Вызывающих только одно желание сглотнуть
Сколько накачанных и расслабленных мышечных волокон
Белка
Глюкозы
Неловких моментов и разрешенных диссонансов
Шорохов ковров
Прокуренных лестничных маршей
Моделей солнечных систем
Видимых
Параллельных
Вселенных
Сколько
За каждым из зашторенных окон
Играющим свою роль в панельной саге сумерек Подмосковья
Между первым и вторым кликом
Глубоким вдохом и медленным выдохом
Нижними зубами и верхней губой
Кропотливо воссоздающими голландское «w»
Деревянными правой ногой и левой рукой
Упорно повторяющими приветствие Солнцу
Между ванной и туалетом
В тесной так называемой прихожей
В смешении двух здоровых молодых слюн
Зарождается распадается и снова оживает и теплится
Непроизносимая
Нерациональная
Надежда

Мувинг

В мувинговую компанию срочно требуются сотрудники. Один хелпер и один драйвер, обязательно с калифорнийским лайсенсом. Территориально Сан Хосе, пишешь ты, без дефиса, повинуясь своим приобретенным рефлексам переселенца, которые превозмогли над врожденным русским литераси. «Превозмогли» же, да? В глазах вечно молодого человека с челочкой отражаются твои строчки, пока он листает ленту крупнейшего сообщества «Помогаем нашим», созданного для поиска работы, обмена информацией и просто приятного общения между бывшими соотечественниками. Давайте держаться вместе! Мы приехали сюда, движимые одним чувством, так почему бы не поддержать один одного на пути к нашей американской мечте)) Всем привет, печатает он, ну вылитый школьник, а на самом деле высокоэрудированный и опытный ведущий программист, я тут новичок. Разрешите представиться (думает, стирает — тупо, плюс напомнило о сборах на военке). Я недавно приехал, пока присматриваюсь, разбираюсь, что к чему. В долгосрочных планах найти работу по специальности и остаться тут жить, найти новых друзей и, как говорится, свить свое гнездышко… (Стирает. Губу-то закатай пока, Вась!) Как говориться— медлит и вспоминает фрагменты переписки из тех давних, как будто уже античных времен, когда вечера были черными и холодными, а время медленным и дешевым — когда она была обезоруживающе безграмотна, а он ослепительно искрометен. Мне нравиться, как ты шутишь, писала она. А мне нравятся твои глаза, отвечал он, осторожно выходя из зоны комфорта.

В долгосрочных планах — найти работу в сфере айти и новых друзей— Типа тех, что были в первых классах начальной школы, да? Когда весь мир шевелится и вращается вокруг тебя, как огромное животное, и вдруг из коловращения парт и гулких бело-зеленых коридоров навстречу тебе выходит вразвалочку блондинистый малый, смотрит на тебя с усмешечкой и такой: «Давай дружить!» И ты такой: «Давай!» И он такой: «Ну все, друзья». И через двадцать пять лет он опять усмехается тебе с фейсбучной картинки, смотрит, не моргая, и чеканит: «Всем либерастам в моей ленте, лелеющим свои влажные мечты свалить из Рашки, настоятельно рекомендую отписаться — можете не переживать, я по вам скучать не буду».

В долгосрочных планах, зачем-то по новой набирает он уже набранный текст — как будто это поможет, как в девятом классе на географии, когда ты стоишь у доски под старой заламинированной картой СССР, которую еще не успели заменить, — чешешь репу и монотонно повторяешь: Ангара впадает… Э-э-э… Впадает в… Вввэ-э-э… Интересно, что тогда у тебя даже не возникало мысли — как это — внутреннего протеста, дескать, а зачем тебе вообще нужна эта информация, все эти нелепые реки Сибири, у которых нет никакой логики, только тупая зубрежка, Ангара впадает в Енисей, Енисей впадает в Dior, Dior впадает в золотую Москву, Москва впадает во Внешний Океан, за которым пустота, Великое Ничто, из которого Эру сотворил Эльфов и Людей в году минус бесконечность, до начала мира as we know it. Баранов, я поставлю два, начинает географичка. Но Елена Юрьевна, включается преддвоечная сирена. Вано, в Волгу, неправильно подсказывает голос я первой парты — тот же самый, который спустя десятилетия будет в твоей голове озвучивать ядовитые политические пассажи.

В долгосрочных планах, реактивно печатают розовые почти подростковые пальцы тридцатилетнего программиста, найти работу и остаться (Cmd + Backspace) устроиться (Cmd + Backspace) задержаться (Select All -> Delete). Ангара-Ангара впадает-впадает, реверберирует память.

Всем привет, я недавно приехал, внезапно начинает диктовать откуда-то из непочатых глубин гештальта белогвардейская душа, залегшая между доминантными генами лагерей и кладбищ, эшелонов и танков, ищу работу, могу выполнять любые задачи — от комплексной разработки веб-сайта для вашей компании с нуля до погрузки / разгрузки (стирает) мувинга. Так, Баранов, все, садись— Зай, закрой глаза, полежи со мной еще пять минуточек. Помнишь то лето, которое мы провели у родителей на даче, как мы играли в волан на залитой солнцем поляне, на — как это? — шашлыке? — в — как это? — гамаке? — в забытом лаунже русского языка, в ста миллионах световых лет отсюда, на несуществующей земле, где пересекаются параллельные прямые, и Ангара впадает в Волгу. Когда ты и я умели задерживать время, так, что оно почти не шло, и ночи были практически бесконечны. И теперь, когда ты отпускаешь кнопку, географичка взревывает: «ДВА!!!», карта в четвертьвековом таймлапсе отшелушивается от школьной стены, бассейн «Чайка» высыхает под палящим солнцем среднерусского постапокалипсиса, и ты пишешь:

Добрый день, меня зовут Ваня, я недавно приехал, заинтересовала ваша позиция. Подскажите, в какой именно части Сан Хосе вы находитесь?

GAMES

Ориджиналли я из Подмосковья, живу тут почти полгода. Нет, рано, конечно, делать какие-то выводы, но не могу не отметить несколько вещей, которые лично на меня произвели глубокое впечатление. Вы знаете, я же родился в 80-х, и мое детство прошло вообще без всяких девайсов, мы даже считать в школе учились на абаках. Это такие счеты, как в магазине — их производили примерно 5000 лет назад в междуречье Тигра и Ефрата. Хотя, они, пожалуй, уже были персональным загоном нашей училки. «Моей второй мамы», как она себя называла, поблескивая бериевским пенсне. Anyway — компьютер появился в доме, когда мне было где-то 14, и я, разумеется, сразу стал играть. Эти игры, которые умещались на одной 3,5-дюймовой дискете и которые были у всех в рюкзаке — внезапно оказалось, что их десятки, сотни, тысячи, и все надо пройти — это как кокс, понимаете, стоит попробовать, и все, ты на крючке. Ну, я преувеличиваю, само собой — через пару лет они все устарели, компьютеры разогнались, зрачки сузились, время ускорилось, и я охладел к играм раз навсегда. Но где-то глубоко в моем подсознании осели образы: все эти яркие и ненатуральные аркадные ландшафты, по которым я составлял свое представление о загадочной стране на другой стороне планеты.

И вот сейчас мне очень интересно узнавать эту страну, как говорится, ин рил лайф. Понятное дело — интернет, фотки, сториз, перископы и видеотрансляции из чужой спальни — все это тоже было на разных этапах моего взросления, но самые первые — и потому самые важные — картинки мой растущий кортекс почерпнул из гонок, леталок и скроллеров ранних девяностых, за которыми я проводил часы и дни, еще до появления таких способов просирания времени как социальные сети и ленты новостей.

Когда я выглядываю из окна моей нынешней комнаты, я вижу кислотно-зеленые холмы, коричневые тропинки под идеально голубым небом с почти квадратными крохотными облачками и ползающие вверх-вниз по кварталам почтовые машинки с одинаковыми китайцами за рулем. Резкие и густые отдельные перелески торчат клоками на склоне утыканного радиовышками лысого холма над десятками приземистых одно- — ну максимум трехэтажных домиков с верандами и почтовыми ящиками, одинаковыми дверями и одинаковыми барбекюшницами в квадратных дворах. Теперь я понимаю: только здесь могли родиться ныне культовые EGA-шные пейзажи с плоскими зданиями, пожарными гидрантами и платформами, ездящими вверх-вниз на фоне стопроцентного #0000ff.

Я хожу по этим улицам, езжу в трамвайчиках, перехожу одну эстакаду по другой эстакаде и узнаю все свои пройденные уровни, всех замоченных монстров, встречаю подобревших и вышедших на пенсию боссов — тех, которых я не одолел, и которые в свое время не дали мне закончить миссию. Они сильно постарели — многие уже седые, у некоторых рак и отсутствие волос, некоторые на колясках с электроприводом, наиболее успешные живут в центре, но большинство ютится по комнатушкам на окраинах, а часть и вовсе бомжует и лежит в палатках под мостом. Они заняты своими делами, они смотрят сквозь меня и, конечно, не узнают во мне того веснушчатого парнишку, который прыгал им на голову на своем железном кузнечике и шмалял в них из своего бластера — вроде бы, детского и безобидного, но достаточно мощного, чтобы подкосились ноги и загудела голова. Оно и понятно — я сам повзрослел, на мне нет дурацкого желтого шлема и я предпочитаю обычные лестницы и лифты прыжкам с платформы на платформу.

Я перемещаюсь привычным быстрым шагом по системе параллельных и перпендикулярных переулков, перепрыгиваю собачьи какашки и ямы с шипами, заваленными бытовым мусором и насквозь проржавевшими, пережидаю лазерные лучи и разрезалки пополам — те немногие, что еще не разобраны на детали расторопными нелегалами, собираю монетки, нахожу ключи, открываю двери, перехожу с этажа на этаж.

В детстве мне всегда хотелось проникнуть за пределы игры — я пытался свернуть с гоночного трека и поехать к недостижимым скалам из красного песчаника на горизонте, направить самолет вверх и вылететь в открытый космос, перелезть через забор, запрыгнуть на крышу и увидеть весь остальной мир, спрятанный от меня программистами. Я догадывался, что он есть, я был смекалистым малым, я заходил в папину директорию GAMES, находил свой каталог VANYA и начинал изучать его содержимое на предмет скрытых файлов, где должны были храниться недостающие детали. Шел 95-й, масштабы были крохотными, и у меня хватало ума искать что-то большое, огромное — несколько мегабайт (напоминаю, 95-й) — оно должно было называться как-нибудь по-обычному, чтобы сбить меня с толку, но в то же время в его названии должна была содержаться подсказка — для тех редких смельчаков, что отваживаются искать правду, тэ е для парней вроде меня. Я перебирал папку за папкой, я лихо переключался между окнами, я освоил горячие клавиши, я устроился на работу, я научился писать циклы и называть переменные кэмелкейсом, придерживаться стайлгайдов, закрывать скобочки, удалять пробелы, не терять отступы, эффективно копипейстить, поддерживать код риюзабл и скейлабл, гуглить и тут же применять общепринятые паттерны программирования для решения нерешаемых задач, я собрал все бонусы, не потеряв ни одной жизни, я подобрал светящийся магнитный ключ, провел им по символически прорисованному кард-ридеру с двумя огоньками — красным и зеленым, — толкнул тяжелую изграффиченную дверь и вышел на крышу офисного центра в солнечном Сан-Франциско.

Дул сильный ветер, пакеты и листья и рваные шмотки вперемешку летели по сильно наклоненным улицам вверх и вниз, винтажные пикапы и кабрио шныряли туда-сюда, штришки самолетов пересекались в otherwise пустом голубом небе с двумя пикселоватыми облачками. Это была та самая крыша, я точно ничего не перепутал. Я окинул взглядом бликующий и кишащий транспортинками и людишками район, практически двухмерный — с парой многоквартирных домов и силуэтами небоскребов вдали. Космос был вверху. Земля была внизу. Слева и справа был дрожащий не первой свежести урбанистический воздух. Все монстры спали на своих этажах, смотрели свои сериалы по подписке, подбирали эмоджики, жевали свои наггетсы и крутили честно заработанные легальные косяки. Я прошел последний уровень, ни разу не достав бластера и не швырнув ни одной гранаты, собрал все очки и не встретил никакого сопротивления. Я был здесь один. Я ждал.

Было немного стремно, потому что, несмотря на все усилия, которые я вложил в поиски этого секрета, я никогда не был до конца уверен, что он существует. Честно — было ссыкотно, стоять вот так вот на краю мира с треплющейся на ветру прической, трепыхающейся трудовой книжкой, хлипенькой студенческой визой, колыхающейся московской рубашкой, пошаливающим под рубашкой постсоветским сердцем. Признаться, я почти потерял надежду и приготовился услышать противный звук «GAME OVER», который раздается, когда тебя разрезает разрезалкой, или когда ты напарываешься на шипы, и вверху экрана убавляется одно сердечко, я почти признал поражение и смирился со своей горькой участью, как вдруг откуда-то снизу наконец раздался знакомый восьмибитный блип и появилась плывущая по воздуху платформа. Она двигалась наверх — в потайное место, которое знал только я — место, где висит в воздухе тысяча монеток и одна золотая мороженка. Это был мой шанс, и я не мог его упустить. Mom, I love you but this trailer’s got to go, I cannot grow old in Salem’s Lot— Я подошел к краю и примерился. Башня сильно раскачивалась и скрипела, плиты под ногами угрожающе тряслись. С соседней крыши то и дело стреляла плазменная пушка, норовя попасть по ногам. Платформа то подъезжала ближе, то предательски отскакивала. Хищные рептилоиды внизу шевелили щупальцами и клацали ядовитыми зубами. Нельзя было больше медлить. So here I go it’s my shot, feet fail me not— Я глубоко вдохнул и, уже отрываясь от земли, подумал, как было бы нелепо сейчас стукнуться незащищенным лбом о край экрана.

Был поздний вечер в далекой душной Москве. Начало дачного сезона, конец четвертой четверти. «Ваня, ужинать!!! Сколько я буду звать?» — заглянула в комнату мама. Я слышал этот зов столько раз, что он вызывал у меня непроизвольное отделение слюны. Иду, иду, ответил я, ставя игру на паузу. Играешь опять, с осуждением сказала мама. Да я уже заканчиваю, отмазался я. Заканчивать же можно бесконечно. Я оставил большой, угловатый, тяжело дышащий пластмассовый компьютер изнывать на майской жаре и поплелся в сторону кухни, где меня ждали на столе чашка какао и две тарелки с куриным бульоном и картофельным пюре от дядюшки Бена, источающих густой пар и богатый химический аромат. Он поднимался над фотоскатертью, он вылетал через москитную сетку, смешивался с соседским табачным дымом и продолжал плыть на фоне квадратных форточек и кривоватых разноцветных кирпичей, заполняя клетчатые, сетчатые, дырчатые, прозрачные, неудаляемые моменты моего аналогового детства. Пюре съесть обязательно, сказала мама, как если бы от этого зависело все мое будущее.

Родина

В последнее время много пишу о 90-х годах прошлого столетия — времени, которое я застал подростком, и которое (в том числе по этой причине) было для меня невероятно густым и насыщенным — чего не скажешь о мерно зашпаклеванной трубе 2000-х и десятых. Я все чаще замечаю, что взрослые люди, мои папы и мамы, даже дедушки и бабушки, которым тогда было не пять и не пятнадцать, как мне, а зрелые 30 а то и 40, говорят об этом времени как о «лихом», «диком» и т. д. — адаптируя, в общем-то, официальную государственную метафору, когда-то метко закойненную Владимиром Владимировичем.

Выражаясь драматически — как я больше люблю — я наблюдаю процесс изнашивания недавней истории — когда она стирается, словно китайская джинса. Не перекраивается, то есть, и не изымается, а просто потихоньку превращается в труху, тонет в потоке коллективных памятей, погружаясь на уровень вселенского информационного шума, растворяясь в нем, как термик второй в раскаленном металле. Будучи чувствительным мальчиком из б. СССР с неустойчивой картиной мироздания, во многом построенной на косноязычных переводах Стивена Кинга и гнусавых сериалах 90-х, я внутренне содрогаюсь, представляя себе сникерсы, змейки, лизуны и инерционные машинки, а также прочие бесчисленные атрибуты моего странного детства, медленно и неумолимо превращающиеся в одну желейную грязно-зеленую массу, которую разные незнакомые люди, скользя мимо на сверхсветовых скоростях, помечают ярлыками «лихой капитализм» и «бандитская демократия». Здесь я, конечно, понемногу начинаю чувствовать себя несчастным аммонитом, чья счастливая и богатая красками эпоха вместе с ним и всеми его сородичами оказалась сплюснута в метровую каменную плиту с геологическим молотком и для масштаба, фрагментом чьего-то грязного ботинка и подписью «Косьвинский горизонт, турнейский ярус, западный склон» на стр. 2836 Большой геологической энциклопедии. Я как бы кричу из щелочек в кристаллической решетке: «Нет! Нас было много! Мы слушали Scooter! Мы ходили в трубах! Мы читали “Cool”! Мы влюблялись!». И кто-то большой и бородатый, вооруженный линзой и пинцетом, внимательно рассматривает меня, делает шлифы и пленочки и заключает в своей дипломной работе: «Девяностые годы XX века были не только эпохой “лихого капитализма”, но также периодом безудержного романтизма юных хулиганов, источник которого до сих пор является причиной споров в научном сообществе—». Потом встает из-за стола и такой: «Уфф, ну все, теперь можно пойти пироженку захомячить».

Девяностые годы прошлого века были большой прозрачной пустотой, в которой мы все внезапно повисли, едва успев научиться ходить. Они начались с того, что обдолбанный Господь Бог криво выделил все инструментом «Полигональное лассо», нажал Cmd + C / Cmd + V, закрыл не сохраняя и поместил наше испуганное и потерянное поколение в валенках и колготках на вырвиглазные космические обои из серии NASA Artist’s Conception. Весь наш класс, разношерстный и пискеловатый, нелепый и угловатый, очутился в вакууме, как на дурной фотожабе, где свидетель из Фрязино не отбрасывает тени, стоя на свадьбе у принца Уильяма. Как у хомяка, родившегося на борту МКС в условиях нулевой гравитации, не развивается навык переворачивания на животик, у меня не выработалось чувство патриотизма, о котором сейчас так часто говорят.

Моя родина лежит на субмолекулярном уровне, между атомами красителя «Зуко», внутри киндер-сюрпризов со сборными игрушками и до сих разлагающихся полиэтиленовых пакетов «Rave girl». Заглядывая в свою память, вытянувшуюся бело-зеленым лестничным пролетом от Подмосковья до Калифорнии, я вижу, как в калейдоскопе, мое прекрасное безоблачное детство с друзьями на баскетбольной площадке, на даче с трубочкой из борщевика, через которую можно плеваться горошинами, в осенней электричке на север с плеером в поясной сумке и сетчатой бейсболке «USA», в слезах на татами подвального клуба восточных единоборств, где от страха перед старшими замирало сердце и кровоточила растрескавшаяся на морозе губа. И как бы я ни старался, ни в одном из этих психоделических узоров я не вижу следов того, что можно было бы назвать «национальной идентичностью». Вот мы с друзьями ржем над голосом Ельцина, вот мама с папой заполняют анкету на участие в Green Card Lottery, вот географичка, ностальгически закатывая глаза, сравнивает территории «бывшего СССР» и «СНГ», вот сосед по парте на ИЗО рисует космический корабль со звездно-полосатым флагом и кривой надписью «U. S. AЯMY». Моя родина — это выдуманный островок асфальта с белой разметкой и покосившимся ларьком, лежащий посреди бескрайнего ярко-синего, как в EGA-шных аркадах, несуществующего океана. И когда сегодня случайный собеседник посреди разговора буднично интересуется: «So where are you from?», я машинально вспоминаю шестизначный номер военного городка, дома и квартиры, но вовремя спохватываюсь: «Sorry dude, it won’t make any sense».

Ароматы России

Прочитал недавно пост про «ароматы, посвященные России» — речь, конечно, не о запахах вокзалов и спортзалов, которые ты знаешь с рождения, потому что они были в родительской ДНК — а о престижной парфюмерии. В описании своей продукции разные бренды активно используют классические импринты вроде малины, Сибири, черного чая, который льется из золотого самовара в большую щедрую чашку на слоу-мо посреди бескрайней тайги с одной семьей на квадратный гектар и психоделическим миражом Казанского собора на фоне карликовой растительности. Я тут, конечно, кое-что додумал, но суть примерно такая. Мне стало интересно: а какой же аромат у меня ассоциируется с родиной? Чем она пахнет? Особенно сейчас, когда я провел некоторое время вдали от нее, и, по идее, должен чувствовать все детальнее и глубже.

Я заглянул в свою персональную бездну памяти — которая, кстати, выглядит, как бесконечная бело-зеленая лестница с трубой мусоропровода и такими, знаете, узенькими окошками на каждом этаже — перенюхал все мои школьные тетрадочки, все проездные и корочки, все заправки и пятитысячные купюры, а также фантики от жвачек и угловые булочные, включая ту, где теперь йога и стретчинг — перебрал все лифчики и трусики, начиная с середины двухтысячных, все кафешки и репетиционные точки, и, уже почти отчаявшись, на самом дне моей гулкой панельной тридцатитрехэтажки я обнаружил ее — помятую, сплющенную, выцветшую и почти неотличимую от плиточного рисунка, лежащую в контуре давно высохшей лужи, опустошенную, первую, лучшую.

Мой аромат, посвященный России — это аромат 0,33-литровой банки пепси, купленной за четыре талона в гастрономе рядом с папиным секретным НИИ и открытой (на пару с сестрой), вернее, взломанной дедушкиными плоскогубцами в обход правила рычага, посреди торжественно пустого стола на кухне ранних 90-х, под напряженными взглядами всей семьи, под синим абажуром, за тонкой занавеской, в прозрачной снежной дали с ровными рядами жилых кварталов.

Шипучие брызги летят из надорванной банки (в слоу-мо, конечно же), оседают на семейных фотках (еще чб) и розовых (с мороза) щеках, мама кричит (питч даун): «То-о-олько смотри-и-ите, холо-о-о-одная!», ты верещишь: «Дай отпить!», сестра отвечает: «Да подожди!», нескончаемая нота — не чая, не малины, не Сибири и не сальной свечи — но малоизученной, загадочной темной материи, начинается на кончике твоего языка и продолжается в будущее, где ты растешь, поступаешь, матереешь, садишься за руль, качаешь «Во все тяжкие», голосуешь, выбираешь, протестуешь, пакуешься, уезжаешь—

И позже, сидя на пустом океанском пляже, ты тянешь свой протеин шейк из спортивной бутылочки, смотришь на горизонт с его неподвижными баржами и мачтами и, слегка поморщившись, думаешь — эх, мать, скучаю по тебе, скучаю.