Фьюче

Сегодня мне довелось прокатиться в одном из новых вагонов московского метро, свежем и хрустящем, изготовленном по новейшим лекалам в моих роднейших Мытищах на заводе Метростроя за забором из мрачнейшего красного кирпича. Стоял солнечный вечер тяжелого дня, за окном проносились в зыбком мареве колхозные пейзажи, просыпающиеся ставни Сан-Франциско, смазанные дождевые леса и сахарные Альпы, новозеландские холмы, наркоманские пляжи Бали и другие незавершенные мысли полудремлющих пассажиров, мерным покачиванием и постукиванием усредненные в одну переменчивую картину. Снаружи назойливо извивался высоковольтный провод, расходясь и сближаясь с вереницей ничего не выражающих глаз.

Я смотрел в пол — голубой, необычно чистый, похожий на небо из старых компьютерных игр. Если взглянуть на это иначе, я висел на поручне, бесстрашно держа в руке телефон и набивая смс маме, попутно думая о завтрашнем дне, а по обе стороны от меня, на двух берегах эддической пропасти, болтали ногами в смешных кроссовках и подбирали нужные эмодзи такие же совершенно безразличные к происходящему высотные рабочие зрелых двухтысячнодесятых.

Я подумал о том, что над этими вагонами, должно быть, работают не только токари и фрезеровщики. Не только инженеры и генеральные конструкторы продумывают их на первый взгляд незамысловатое устройство. В просторном цехе на территории мытищинского завода — вдали от шумных машзалов и кузниц, в аккуратной пристройке на отшибе, — в хорошо освещенном лофте с высоченными окнами сидит трудолюбивая команда дипломированных футуристов и визионеров, тщательно отобранная из светлых голов со всей страны. Они пьют свежевыжатые соки, едят обезжиренные йогурты, тянут смузи и ерошат густые здоровые волосы, лежа на диванах и проводя нескончаемый брейнсторм.

— Через сотню-другую лет, — говорит один из них, назовем его Вася, облаченный в стиляжный дизайнерский жакет, — изменится не только транспорт, но и то, для чего он используется.

— Изменится сама парадигма перемещения, — сокращает за него йогиня Соня в гранжовой кожанке на загорелой коже.

— Будет так: не «мне нужно с Кропоткинской в Сокольники»… — подхватывает Сэм, ее двоюродный брат с неимоверным чубом.

— …а «синее небо Сокольнического парка простирается под моими худыми марсианскими ногами», — заканчивает сестра и помещает в рот леденец, который она извлекла, чтобы сказать.

— Синее небо под ногами, — начинается шепот и шорох и большая работа во всех углах большущего зала.

Признайся честно, Вась, притягивает первого спикера за золотую пуговицу львица Соня, никто не знает, что будет через пару сотен лет. Но согласись, не отстраняется он, что нам с тобой, неизменным победителям всероссийских олимпиад по литературе, а также всем серебряным и бронзовым их призерам, равно как и отсеянным на областных этапах чрезмерно авангардным поэтам, зажатым между бабками джазовым басистам и встающим на ноги молодым юристам, и даже скучающей агентуре и закошмаренным юрлицам будет небезынтересно вместо заштопанного линолеума видеть под своими ногами чистое небо— Голубую дымку, влюбленно усложняет она / черный космос, отзывается из дальнего угла чернобровый Сэм, не отрывая взгляда от монитора / сечение тессеракта, поднимает слабый палец до сих пор молчавший красавчик Марк, вращающий на кончике светового пера незавершенные экструзии / метановые облака сатурнианских лун, выпаливает, ввалившись в комнату после дневного воркаута, слегка перекачанный новичок Егор, и, поймав взгляд Сони, сразу кивает, ну да, ну да, согласен, это уже перебор.

Я сижу в новом вагоне, практически опустевшем к конечной, незаметном и хрупком электрическом червячке имени Ленина в архивной толще среднего кембрия, качаюсь туда-сюда, то появляясь, то пропадая у себя перед глазами в темном стекле, и смотрю на все ж таки уже подзамызганный голубой пол и пытаюсь ухватить утекающее через одну из его пор вероятное будущее. Но, конечно, тщетно.

Даже сложив все наши знания, поднимается Василий, даже умножив их на число наших наград, уже имеющихся и еще не полученных, даже, следит за его удаляющейся пуговицей Соня, если, она медлит, если мы получим почти полный контроль над текущим моментом, перестает мрачно позировать Марк, — что, как известно, необходимо для вычисления всех последующих, кидает ему апельсин Иван, только по брови выходя за экран, и потому не дотягивая до полноценного представления в данном эпизоде — даже при таком сверхблагоприятном раскладе, наконец замыкает на себе все упорядочившиеся вдоль магнитных линий взгляды вошедший профессор М., куратор программы, — боюсь, в нашем конечном продукте все равно останется огромный процент так называемого artist’s impression.

Мы понимаем, профессор, кивают все члены команды одним синхронизированным пионерским кивком и поджимая губы одним слегка чрезмерно взрослым сдержанным жимком — мы все прекрасно понимаем. Будущее — это зум аут, который мы нескончаемо безнадежно крутим, не всегда уверенно из суммы атомных масс складывая свои примерные ожидания по зарплате, из разбросанных по полушарию углерод-углеродных связей составляя свою стратегию сжигания жира, из шуршания разноразмерных автомобильных шин составляя скорее общевидовое и чисто геологическое «жил». Будущее — это как звонок на собственный номер, который постоянно занят. Когда ты говоришь: «Я тебе наберу» — и никогда не набираешь, потому что набираешь. Мы знаем, профессор, говорит Сэм. Мы уже знаем. И прямо сейчас мы исчезаем—

…в бесконечно малой блестке на волнующейся щеке вагоновожатой. Которая говорит:

— Мужчина! Мужчина!!! МУЖЧИНА!!! Просыпайтесь!

— Что?! — вскакиваю я.

— Конечная! Поезд дальше не идет!

В создавшемся между нами короткоживущем моменте высокого напряжения мои глаза суживаются, она источает (а я качаю) не облеченную в слова неандертальскую настороженность, она слушает, а я говорю:

— Как это не идет? Идет еще как!

В последней фракции секунды, пока бежит остаток пленки, я смотрю на нее над разрастающейся чеширской улыбкой, и в моих глазах, дважды отраженных от плексигласа и чужой радужки (и четырежды перевернутых), мчатся строящиеся станции северно-восточного витка московской центральной межгалактической спирали.

Advertisements

День рождения

Ты помнишь тот день в ясном июне какого-то из ранних двухтысячных? Когда небо было вот так же по-маяковски голубо и по-вознесенски розовозево, когда так же блестели стекла в высотных окнах и торчали застывшие сборчатые шторы хрущевок, когда ты праздновал свой — семнадцатый, кажется, — день рождения. Сидели на полу кухни, расположившись по линолеумным клеточкам: Антон, Иван, Борис э муа, шутили и стряхивали — что важно — каждый — в доставшиеся — что характерно — далеко не каждому — большие родительские черные пепельницы — летучий и ничего не значащий в исторических масштабах, но дающий своеобразное чувство причастности со штучных сигарет сиюминутный пепел.

Под мощным ветром семью этажами ниже лежали акации, на плоскости двора пересекались пути и скрещивались взгляды слоняющегося по городу, только что закончившего школу поколения миллениалов. Стучали пригородные поезда и текли горные реки, на улице было жарко, дома — душно. В плотно обложенной коврами комнате сидел не уехавший на дачу внук, слушал через стену варящуюся бабушкину кашу, точил меч и натягивал лук. Шастали омываемые юбками школьные ноги по щербатым тропинкам термоядерной державы — не дожившей — мимо нелепых бомбоубежищ — не пригодившихся — туда и обратно, без особой цели, оставляя после себя трепетать мальчишечьи поджилки и посаженные для оживления скучного ландшафта формер военного городка вечнозеленые трагические ели. Все молчали и курили. А ты, наконец спрашивал кто-то, затягиваясь, куда собираешься, — выпуская дым, — поступать? Я, отвечал, мечтательно, ввввфф—

Снова пересекались и скрещивались прямые, съеживался и прищуривался ошпаренный абитуриент — пять из десяти! Проходной! Боже, боже мой! Успел заскочить! Уцепился за поручень! Отчаянно метафоризируя, летел по Миусскому парку, отбрасывал с лица свежую листву и несвежие только что ставшие студенческими пряди, которые, к счастью, не придется стричь. Это все и все, что было дальше — как ни старался замедлить и сделать тише — пронеслось одним свистящим свингом — через приплясывающие вагоны электрички, через фиолетовую ветку метро, через кишащий двоечницами и отличниками университетский коридор. Пронеслось и сжалось в оглушительный фидбек, который слушал Деймон Албарн, прислонившись головой к усилителю в «Горбушке».

Ты отпустил уши и шагнул в вагон, новый, скрипучий и шаткий, прохладный и одновременно душный, набитый новыми людьми — тощими, как кочерги, и округлыми, как груши, — углубленными в смарт-простипжлст-фоны и план-безумно-шеты. Казалось, они все ждали только одного тебя для завершения картины. Посадка окончена, не держите двери, пжлст, вклинился машинист в правильные паузы и тонкое интонирование, после чего в кракелюрах локтей и рыл началось ползучее движение мраморного пейзажа.

Через двадцать, размышлял ты, развлекая себя в тоннеле, нет, через сорок, или через сто, или, может быть, чуть меньше солнечных лет вместо клонящихся и утягивающихся влево античных колонн Сокольнической и безудержной помпезы кольцевой за окнами другого, более смарт и значительно более комфортабл обтекаемого вагона, наполненного в целом такими же грушами и кочергами, будут уноситься в первозданную тьму не отдельные памятники эпохи, а целиком весь конструктивизм и интайрли весь сталинанс, все сертиз и все сикстиз, ко всем чертям, а затем, по мере ускорения варп-драйва, все ту саузандс и нью эйдж и далее без счета, пока не изменившийся со студенческих времен голос не объявит: «Станция Мун Ривер, герметизация завершена, пожалуйста, побыстрее выходите из вагонов, пожалуйста, побыстрее проходите в вагоны». И кому-то притулившемуся в уголке скучного сверхсветового скотовоза, какому-то толком не выспавшемуся пассажиру межзвездного метро придет на что-то отдаленно напоминающее телефон — невидимое глазу, но ощутимое сердцем сообщение: «С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ! МЫ ДАРИМ ВАМ 300 БОНУСОВ! СПЕШИТЕ ПОТРАТИТЬ ИХ В СЕТИ МАГАЗИНОВ СПОРТМАСТЕР!»

Сатурн

Была осенняя дождливая суббота, я возвращался из области на электричке. Мы подъезжали к Москве, превращенной ливнем в расплывчатого и переменчивого газового гиганта, узнаваемого только по мутным опорам кольцевой дороги и большим желтым пятнам жилых домов. «Мы прибываем на конечную ста—» — начал голос по громкой связи, но машинист зачем-то оборвал его, как будто знал, что я один в вагоне. Или просто станция перестала существовать, и теперь наш путь лежал в бесконечность. Мне вспомнился рисунок неизвестного художника, на котором был изображен мужчина, сидящий со стаканом чая за стандартным пластиковым столом в купе поезда и смотрящий в окно, где простирается открытый космос.

Мы пролетали Сатурн, молчаливый и гладкий — наверно, беснующийся и странно шумящий где-то там в толще атмосферы, но из моего пыльного иллюминатора — беззвучно ползущий через тьму мимо. «Недостаточно памяти для снимка», — сообщил мне телефон, я стал чистить память и, как это часто бывает, наткнулся на твою фотографию. Ничего особенного, случайная фотка из земного лета — из undefined undefined, потому что ни Земли, ни времен года уже нет, но все же: жаркий солнечный день, ты сидишь на растрескавшихся ступеньках какого-то древнего здания в старой части Рима и пытаешься гладить маленькую беспокойную собачку. Она вырывается у тебя из рук, а ты держишь ее под лапами, смотришь в камеру, хохочешь и кричишь: «Ну! Быстрее! Есть?»

— Есть! — говорит тебе тот, кто за кадром.

Ты нацепляешь собачке поводок, она дышит, высунув язык, и суетливо вертит носом, ты поднимаешься со ступенек и отряхиваешь платье — твое любимое зеленое в горошек.

— Посмотри, я не запачкалась? — спрашиваешь ты, подходя к камере вплотную. — Ты чего, снимаешь еще?

— Да, я видео просто сделал, — говорит твой приятель. — Просто на памьять сделал нам.

Он опускает фотоаппарат, оставив его висеть на шее, опускает руки и открыто смотрит на тебя, улыбаясь своей немецкой улыбкой и щурясь своими ковбойскими морщинками, блестя своей ранней лысиной и дыша большими человеческими легкими на жарком земном солнце. Ты хочешь обнять его, твои руки делают короткое неловкое движение вверх и сразу вниз, как крылья у пингвина, ты хочешь обнять его, но этот объектив. Он быстро сдвигает торчащий фотоаппарат и обнимает тебя, ты обнимаешь его желтую футболку и широкую спину, ты вспоминаешь, как в школе на выпускном тебя обнимал худой и высокий одноклассник, с дурацкой провинциальной челкой, с большой русской душой, обнимал и вел в танце, неуклюже наступая на ноги. «Куда…» — говорила ты, уходя от столкновения с деревянными школьными сиденьями и маневрируя между сдвинутыми партами с едой. «Я хочу сказать то что я тебя люблю», — бубнил он. «Дурак ты, — уворачивалась ты от его растрескавшихся каменных губ. — Ты меня не знаешь даже». Но я, говорил он, все, Вань, говорила ты, всье, Тань, говорил Маркус, все, закрывала глаза хозяйка комнаты, которую вы снимали в Риме, все, опускал забрало шлема первый пилот, все, показывал большой палец второй пилот, поехали, счастливого пути, отвечали на Земле, ты смотрела то на трясущихся рядом членов экипажа, то на матовый стерильный лишенный какой-либо эмоциональной окраски потолок, то на мигающие лампы, то на афишу юбилейного концерта Игоря Николаева и думала то о темной материи и пустоте, то о большом взрыве и бесконечной плотности, то о песне, написанной Николаевым в одной из параллельных вселенных: «Как два электрона с разными спинами…»

— Ярославский вокзал, конечная, — объявила женщина-робот по громкой связи, вечно радостная, вечно молодая и задорная. Когда Солнце взорвется и Земля будет погружаться в океан плазмы, когда Млечный Путь столкнется с галактикой Андромеды, она будет говорить с той же назидательно-дружелюбной интонацией: «Уважаемые жители и гости Подмосковья! От нас с вами зависит сохранность уникального природного региона — Подмосковье…»

Я вышел на мокрую платформу, вздрогнув и поморщившись от неминуемых капель с крыши электрички. Ливень закончился. «Такой дождь сейчас был!»,— пришло сообщение с фотографией из окна кухни. Я отложил его, чтобы ответить через полчаса. Я же с Марса. Ты же с Венеры. Мы же не пара.

Междугородний автобус

Если ты живешь в Подмосковье, ездить в Москву по утрам гораздо лучше на междугороднем автобусе, чем на электричке.

Электричка – она, конечно, типа, быстрее и на ней, типа, никогда не опоздаешь, но у нее есть огромное количество неочевидных минусов, которые полностью уничтожают все преимущества.

Во-первых, чтобы “никогда не опоздать”, ты должен встать в определенное время – не между 6 и 6:30, по настроению, а, сука, в 6 и только в 6. Чуть вздремнул – получил хер на воротник, а не дружеское рукопожатие босса, уважение коллег потеряно, премии лишился, жена ушла.

Во-вторых, за скорость и пунктуальность электрички ты платишь ежедневным унижением, даже уничтожением своего Эго. Ведь тебя не просто заталкивает в вагон мощная бюджетница или бескомпромиссный снабженец, которым физиология не позволяет опоздать на работу. Ты не просто задыхаешься в мрачном тамбуре, пытаясь уцепиться взглядом за мелькающие в просветах между телами кусочки хмурого утреннего пейзажа и выкручиваешь шею, лишь бы не смотреть на дышащее ненавистью лицо прижатого к тебе пацана, каждая мышца которого как бы говорит тебе: “Только притронься к моему члену, пидор!!!” Ты не просто вынужден терпеть все эти издевательства, но еще и давиться в маршрутке, которая везет тебя до станции, давиться в очереди за билетом, быть сметенным паническим потоком тех, кто, услышав гудок поезда, с ужасом понял, что билет уже не купить, и, надо решаться, была не была, ээээээх ма, вперед,на амбразуру, Гитлер капут, дурьхь турникет, охрана нихьт шиссен, вир зинд руссише зольдатен, ах ты руки, ах ты падла, нннннааа головой, ты смотри сука до чего женщину довел, у нее ж припадок!!! Врача!!! Врача!!! Кто-нибудь, остановить поезд! И голос машиниста: “Отпусти стоп-кран, ты, бля… Сотрудники полиции, пройдите во второй вагон!”