As You Were

Наконец-то вышел первый сольник Лиама Галлахера — пожалуй, главный релиз этого года, которого я ждал так долго! Ждал, от тоски то переслушивая Албарна и старшего брательника, то притворяясь, что горю по новым именам и втыкаю в мейнстрим, то отчаянно не слушая ничего (кроме храпа соседа по общаге).

Какое же облегчение я испытал, сидя сегодня утром в наполовину надетой футболке и нетерпеливо проматывая треки к середине — как делали в старые времена, когда было принято слушать альбомами, — чтобы сначала убедиться, что релиз не говно, а потом уже спокойно наслаждаться каждой песней в отдельности. Уфф! Лиам Г. и его команда не подкачали: 15 по-настоящему мощных — как говорят комментаторы на ютьюбе, «библейских» — какой еще синоним остался? — дорожек, вот. Дорожек! Этот дикий аналоговый шум, бесстыдный перегруз на голосе и гитарах, акцейше скомпрессированное все, как будто на дворе 70-е и звукоинженеры в восторге от восхитительных новых железок, эта акустика словно из диктофонной демки, стопроцентно сыгранная самим Лиамом, вот это все не оставляет мне пространства для лексических маневров. 15 горячих манчестерских дорожек, точка. Ну, не все 15, конечно — некоторые все еще напоминают халявный сонграйтинг времен Beady Eye, когда Лиам думал, что достаточно спеть «голосом девяностых» абсолютно любую строчку, заканчивающуюся таким бендом а ля Леннон на слове «tonight» или «alright», и дело в шляпе, но эти проходные вещи компенсируются настоящими жемчужинами.

For What It’s Worth так хороша, что даже говорить про нее не хочется — это как хвалить шоколадный торт, или, не знаю, обсуждать дизайн компьютеров Apple. Biblical. Bold, Paper Crown, I’ve All I Need, Doesn’t Have to Be That Way — столько шикарного материала на одной пластинке, даже не верится! В Paper Crown я почти чувствую, как он борется с желанием использовать уже изношенные аккорды в той же позиции и не заморачиваться, но потом вдруг такой — НЕТ, усилием воли перемещает легендарную миллионерскую руку на два лада вверх и зажимает баррэ. Бум! И сразу рождается нестандартная, прогрессивная, автоматически любимая и родная во всех дворах Подмосковья мелодия.

Bold на самом деле вообще написал я. Шучу — у меня просто была идея, которая начинается точно так же, и поэтому с первых тактов я сразу подключился к этому лиамовскому запароленному вайфаю, и мгновенно скачал его настроение, прозрачное и меланхоличное, искренне взрослое, но при этом неизлечимо 25-летнее. Стоит ему спеть «It’s alright, it’s alright now», и сразу включается перемотка — не та, которая в плеере, а другая, глобальная, которая отвечает за то, как ты сидишь за партой, как идешь на работу, закупаешься подгузниками и закрываешь кредит — it’s alright, it’s alright now, — и все твои траблы и челленджи внезапно выстраиваются вдоль твоего бесконечного бритпоп-дао, а ты проходишь мимо, нахально задевая их плечом. Only love, only love can break my heart—

И это не просто какой-то «бронебойный рок-н-ролл», «песни-боевики», «power ballads» — тьфу, прям по губам бы надавал щас авторам, которые так говорят! — даже не думайте, это не музыка для «новых старичков», которыми, типа, становятся моднейшие дети поздних 80-х и ранних 90-х (а. к. а. мы), пока миллениалы вступают в половую зрелость. Нет! Вместе с огненным пленочным звучанием этот альбом полон материала, совершенно нетипичного для Oasis. Я бы даже сказал «материала, который Oasis никогда бы не записали», если бы слово «который» не использовалось до этого слишком часто. Например, I’ve All I Need и — конечно же — Doesn’t Have to Be That Way (это одна из моих любимых вещей, если не самая любимая). В общем, полное удовлетворение. Теперь я должен ждать второго брата. Э, ну и, вообще-то, над собственным музоном работать. Но это успеется!

Advertisements

В твоих глазах

Повинуясь необъяснимому порыву, я зашел в Apple Music, чтобы найти один из своих любимых треков середины 2000-х — «В твоих глазах» Кати Чеховой — наверно, первую русскоязычную песню, о которой осторожно соглашались с друзьями: «Да, вот это действительно неплохая попса». Тем, кто вырос на бритпопе и происходил из битломанских семей, или, пуще того, слушал исключительно тяжелую музыку, такой каминг-аут давался очень нелегко, и для артиста это было, несомненно, огромным успехом. Я тогда учился на последнем курсе, гонял на электричке в Москву, плохо спал, постоянно бежал, и в один из редких моментов, когда моя бешено вращающаяся и бесконечно запутывающаяся головоломка двадцати-с-чем-то-там, перекувырнувшись, зависла в верхней точке ночного перехода с «Тургеневской» на «Чистые», я услышал эту песню.

Я продолжаю смотреть на обложку сингла, и внезапно ощущаю биение зарождающегося олдскула — слабое и почти незаметное, оно появляется и тут же исчезает, как теплое подводное течение, как гаснущее колебание, которое не предназначалось для твоих ушей. Хрупкая девчонка в летних шортах с карманами навыпуск, стоящая на бетонном блоке в виду продуваемой всеми ветрами строительной площадки Сити еще без башни «Федерация» — я ее знаю, я знаю ее родителей, знаю все пути к ним, все дома их района и всех затаившихся внутри местных жителей, мелькающих в своих окнах, пока я скольжу по ним взглядом из преломленной маршрутки. Я знаю все до последнего винтика составные части автобусной остановки, над которой поднимается коллективный дым дюжины студентов МГУ, и все номера нужных мне маршрутов, а также очертания крыш и лоджий, между которыми течет запруженное машинами нечеткое шоссе имени столичного лета две тысячи восемь. И в тот самый момент, когда моя все так же бешено крутящаяся и почти безнадежно запутанная головоломка тридцати-с-чем-то-там на сотую долю секунды зависает над плоской Москвой, над выпившими дворниками и порывистым беззлобным ненастьем, я вдруг слышу, как на дальней границе десятилетия сдвигается скрипучая временная рамка.

И снова встает.

Я тебе не верю

Вечер пятницы, я возвращаюсь домой. Выхожу из лифта на свою тесную лестничную клетку в кафельную пыльную клеточку, шарю в сумке в поисках ключа и краем глаза замечаю парня, стоящего у окна пролетом ниже. Он стоит спиной ко мне, лицом к глянцевой урбанистической тьме в обрамлении монтажной пены, курит и громко, артикулированно говорит с кем-то по телефону. Звук закрывающихся дверей лифта не вызывает ни малейшего волнения его массивной затянутой в кожзам фигуры.

— И к чему ваще вот это было? — говорит он. — Нет, ты можешь объяснить?

— Смысл какой? — спрашивает он, облокачиваясь о подоконник и стряхивая пепел в стоящую на нем банку из-под кофе. — Кто она мне? Зачем ваще вот это вот все?

— А? — прибавляет он и замолкает.

На лестнице воцаряется сухая прозрачная тишина, пронизанная полувековым кумаром, испарениями неровно дышащих тел и секретами не одной тысячи желез всех, кто побывал здесь с середины 60-х до наших времен. В этой тишине звучит мышиным поскребыванием чей-то далекий надрывающийся голос.

— Солнышко, ну погоди, — прерывает скрежет в трубке гулкий голос парня.

Скрежет не прекращается, и он продолжает, досадливо повышая тон:

— Ну че ты начинаешь-то?

— Квквквквквквкв! — звучит из трубки высокая синтетическая пила.

— Нууууу… — раскачивается мощный бас.

— Квергквергквергквергкверг! — поднимает питч женщина на другом конце провода, заставляя лестницу гудеть все сильнее и сильнее.

— Вуммммммм! — отзывается лестница, обогащаясь новыми оттенками отчаяния, злобы и невесть откуда взявшейся, но тут же утонувшей в досаде нежности.

— Я тебе не верю! — наконец различимо прорезаются отчетливые, заостренные слова.

— Нуууу… — густо отвечает бас, делает короткую паузу и сдержанно вступает с мягким обволакивающим тембром:

— Вот скажи, зай, зачем вот это вот все… — но в середине фразы срывается и продолжает на октаву выше:

— Да не было у меня с ней ничего!!!

— А я тебе не верю! — вставляет голос в трубке.

— Да почему? — вторит искаженный мужской фальцет. — Почему ты мне не веришь? Зачем мне тебе врать? Какой в этом смысл? Какой вообще смысл у нашей жизни? Как так получилось, что мы — единственные разумные существа в радиусе миллиона световых лет? Как планеты образуются из газопылевых дисков? Почему расширяется вселенная? Из чего состоит темная материя? Что было в начале — пустота или бесконечность? Или это одно и то же? И, если так, то что такое бесконечная пустота? Зачем идти по дороге, цель которой — сама дорога? Зачем—

Парень опускает руку с телефоном, упирается лбом в холодное грязное стекло, глубоко затягивается, впитывая в себя всю московскую ночь, все ее костлявые фонари, шуршащие пакеты из супермаркетов, хлопающие двери машин и незамерзающую маслянистую реку. Шмыгает, тушит сигарету.

— Хуй знает, — отвечает он после долгой паузы, во время которой эхо его слов спускалось по лестничным маршам вниз, усиливалось на каждом этаже, искажалось грохотом клапанов мусоропровода, смешивалось с орущими телевизорами, заполняло подъезд с его сумасшедшими бабками, истеричными собаками и социофобами-затворниками за крашеными дверями.

— Вот реально, — повторяет он простым чистым голосом, поправляет шапку и смотрит на экран телефона. — Ну вот как.

Затем подносит трубку к уху и, откашлявшись, продолжает:

— Зай, ну е-мое, ну вот скажи, зачем это все?

Привет

Привет, меня зовут Ян. Когда-то меня звали Ваня, но я заставил это имя скинуть 15 кг, качнул ему губы, одел в узкие джинсы и переехал вместе с ним в лофт на Яузе, где мы начали вместе работать над моим первым сольником.

Я музыкант, и музыка составляет самую большую часть моей жизни. Если говорить высокопарно, я состою из нее и не могу долго без нее существовать, если по-простому — это моя главная тема. Я записываю свои треки, выпускаю синглы и EP, и вот близится первый LP, то есть лонгплей, альбом из 14 треков, над которым я и мои друзья работали весь последний год. Во время записи мне пришлось играть на разных инструментах — в том числе, как я сейчас понимаю, на мне самом.

Если вы читаете меня дольше, чем один день, то знаете, что я часто публикую тут новеллы — шорт стори — миниатюры — называйте, как хотите — небольшие тексты, на чтение которых обычно уходит примерно столько же времени, сколько на прослушивание и, может быть, еще одно прослушивание нового трека Ноэла Галлахера, Деймона Албарна или Лиззи Грант. Я записываю их у себя дома или в полевых условиях метро, электрички или кафе, используя внешний мир как медиатор и свой собственный нерв как винтажный электроакустический Morris 1974 года. Иногда я не очень строю, иногда откровенно лажаю, иногда использую дурацкие ходы, иногда получается что-то бессвязное, и я удаляю запись через пару минут, пока никто не успел ничего понять. А потом ночью переписываю по новой и все равно выкладываю.

Я люблю думать о своей прозе, как о зонде «Вояджер-1». Он стартовал в 70-х, когда меня еще не было, и продолжает лететь до сих пор, даже изредка отправляет на Землю данные и меланхолические фотки вроде той, на которой мы все — бледная голубая точка. Помимо всевозможного научного оборудования, на нем закреплена золотая пластина с небольшим посланием внеземным цивилизациям, в котором земные ученые попытались средствами своего земного символизма передать все прелести и невзгоды жизни в нашем мире и заодно дали его координаты. «Вояджер» летит на огромной скорости, но это все равно невероятно медленно приближает его к ближайшим звездам, где теоретически могут найтись адресаты его послания. И, тем не менее, он летит, потому что это его задача. Он будет тащить свою золотую пластину, когда настанут вторые 70-е, и еще одни, и еще. И даже когда все семидесятые закончатся, потому что закончится счет времени, он все равно будет лететь, экономя память для фоток и видосов сомнительных чудес экзопланетного света.

Если бы я был своим собственным критиком, я бы порекомендовал вам относиться к моей прозе как к 90-минутной кассете BASF с заклеенной жвачками защитой от записи — это были такие дырочки сверху, которые делались на лицензионных экземплярах в тщетной попытке предотвратить пиратское копирование. Раньше на ней были предковские Битлы, или Led Zeppelin, или Pink Floyd, или Боуи, потом сборник поспешных и либо слишком длинных, либо слишком коротких, обязательно с блевотной отбивкой в начале или в конце, но все равно любимых треков девяностых, записанных с «М-Радио», потом мой голос, звучащий с чудовищным эхом, мои пальцы, барабанящие по столу, мои миксы, сделанные в игрушечной программе, раздобытой в юном интернете, и записанные на протянутый через квартиру микрофон, пока папин компьютер был свободен, кусок клавишной демки, так же поспешно записанной мной и моим другом уже на его двухкассетник, и сразу же после слов «Все, есть, заебись» — странная запись с новой радиостанции, занявшей привычную частоту, на ней незнакомая и невидимая женщина профессионально стонет под пошлый эмбиент — ради этой женщины, похоже, можно было пожертвовать и другом, и остатками Боуи, — потом тишина, минута, две, шипение, треск, и — в самом конце стороны A — моя собственная работа.

И в том месте, где, по идее, пленка должна обрываться, умный японский двухкассетник аккуратно щелкает, сам меняет направление головки, мигает лампочкой «Auto-reverse» и продолжает играть. Он проиграет до конца все мои записи вперемешку с бормотанием, сопением и обрывками затертых слоев, и повторит все сначала, и еще раз, и еще. Он не вернет замолкшие радиостанции, не воскресит Боуи и не восстановит испорченные отношения, не вернет летящие за окном листья обратно на деревья и не втянет раздобревших одноклассниц обратно на крыльцо школы с тонкой сигаретой, но это, если подумать, не его работа. Его работа — плыть в теплой, то ли приречной, то ли океанской ночи, то ли в лесной, то ли в песчаной тиши, то ли в пустоте, то ли в гуще темной материи, вращаться и петь. И, понятное дело, беречь место для новых записей — в том числе с использованием меня самого в роли почти винтажного Jazz Bass 1994 года и экзопланетного мира в роли немного потрепанного и сточенного, но все равно надежного и любимого басового медиатора.

Just a slob like one of us

Ничто не сравнится с чувством одиночества и меланхолии, которое ты испытываешь, сидя солнечным воскресным утром в пустом дайнере и запивая бургер ледяной колой.

Никого нет. Все спят, и они, конечно, проснутся, но прямо сейчас ты один — один в этом зале с блестящим мокрым полом, один в своем бывшем военном городке, где голые акации бросают контрастные тени на выцветшие салатовые стены хрущевок, один в своей стране, научившей тебя жевать жвачки, открывать банки колы и говорить по-английски, а затем испустившей дух с улыбкой потребления на лице, оставив тебе заборы и заводы с окнами-глазницами, заборы и заводы, заборы и электрички, ползущие мимо заборов и вокруг заводов. Ты один на космическом корабле, везущем неподвижные тела студентов и студенток, у которых прощупывается слабый пульс и двигаются зрачки, но чьи души сейчас в другом рукаве галактики, а может, вовсе за ее пределами. Ты делаешь глоток и оборачиваешься, услышав шипение автомата с газировкой — ты и та милая женщина за кассой, которая искренне сказала тебе “Доброе утро!”, когда ты вошел. Вы вдвоем на корабле в форме одноэтажного здания с круглой вывеской “Burger King”, который плывет через пространство в неопределенном месте, в неопределенное время, мерцающей точкой на фоне красных и желтых облаков межзвездного газа, везет дремлющие споры, популяционную бомбу, чтобы сбросить ее на подходящей планете — но до этого еще миллионы лет, а пока…

Что если так оно и было? Что если бог был одним из нас, простым пассажиром маршрутки, вышедшим за остановку до дома перекусить в дайнере, и не было никакого слова в начале, и никто не носился над водой, а просто тридцатилетний парень сидел в красном кресле за столиком с покоцанной железной кромкой и хавал свой чизбургер с беконом, роняя кунжут в бороду и промокая губы салфеткой, из-за кассы на него смотрела скучающая смуглая девчонка с бейджиком “Мария”, за окном стояла ранняя весна, а до пробуждения всего остального человечества оставалась еще целая вечность.

Элизабет

Свою семью я отнесу к категории небогатых. Мы всегда жили в малоэтажных, труднодоступных районах. Я помню, как мама варила суп, стоя на слабо освещенной кухне с низким потолком. В нашем доме была плохая звукоизоляция, я отлично слышал, как этажом выше соседи вели низкоинтеллектуальные разговоры — так называли это родители.

Сначала они просто говорили, постепенно повышая тон, потом начинали колотить друг друга, и по тонким перекрытиям нашего дома распространялись характерные низкочастотные колебания от их ударов.

Наутро мне нужно было идти в школу, где я должен был стоять у потрескавшейся карты мира и показывать, как воздушные массы движутся над Азией, над Гималаями, как они спускаются в долины и проливают дожди, как ползут над Южно-Уральским плоскогорьем, над Среднерусской возвышенностью, как окружают Москву и садятся на зубцы кремлевской стены, заставляя нервничать систему ПВО. Они несут в себе просроченные сухие пайки из американской армии, ветки зеленых бананов из одноэтажной Африки, замороженное мясо кенгуру из Новой Зеландии, жвачки Wrigley’s и банки пепси по два талона штука.

Я водил указкой по карте, представляя, как тяжелые облака собираются над двором, как моя одноклассница Надя, играющая одна на контрастно освещенном летним солнцем теннисном корте, вдруг роняет ракетку и замирает, задрав голову кверху.

— Смотри, смотри! — кричит она, заметив меня на балконе седьмого этажа.

Где-то высоко на глубоком синем грозовом фоне появляются черные точки, похожие на стаю птиц. Они стремительно приближаются к земле, и я вдруг понимаю, что это никакие не птицы, а много-много черных деревянных ящиков, похожих на те, в которых хранят боеприпасы. Они летят вниз без всяких парашютов, на огромной скорости, некоторые раскрываются на лету, и из них вываливаются, рассеиваясь в воздушном потоке, холодные сникерсы, соки Zuko, побелевший от времени орион чокопай… Они падают, как метеоритный дождь, прямо на голову Наде, и в последний момент я бросаюсь ей на помощь (я успел скатиться кубарем вниз по лестнице и выбежать во двор), сшибаю ее с ног и закрываю собой, спасая от большого ящика с фруктами, который мог сломать ее тонкую белую шею.

— Быстрей! Быстрей! — кричу я, помогая ей подняться и таща за собой в подъезд. — Тут безопасно!

Мы прячемся под лестницей, где стоят коляски и велосипеды, и прямо за нами с металлическим стоном оседает, замуровывая собой вход, огромный кусок космической станции “Мир”, которая потеряла управление, потому что ЦУП закрылся и все сотрудники разошлись по домам к своим семьям.

На нас осыпается штукатурка и битое стекло.

— Что это было? — спрашивает Надя, ее рука непроизвольно сжимает мою руку.

— Союз Советских Социалистических Республик, — эффектно отвечаю я, и в этот момент врубается Scorpions — Still Loving You. Надины руки обвиваются вокруг моей шеи и мы начинаем целоваться в пыли и обломках постапокалипсиса.

— Ващук, садись, ДВА!!! — вопит географичка. — РОДИТЕЛЕЙ В ШКОЛУ!

Я перевожу взгляд на нее, усмехаюсь и взмахиваю указкой, как Гэндальф своим посохом. “О Элберет Гилтониэль, Тиливрен пенна мириэль…” — низким монотонным голосом произношу я, и облака закручиваются в ураган вокруг кончика моей указки, море вскипает и пенится, спящие вулканы начинают дымить, государственные границы смещаются, Россия становится частью США, реки Сибири впадают в Миссисипи, по темным волнам которой идет пароход в Новый Орлеан, где дом восходящего солнца.

— Oh mother, tell your children not to do what I have done… — поет Боб Дилан в наушниках у Нади и ее лучшей подруги Марины, сидящих за последней партой. Блюз входит в Надино левое и Маринино правое ухо и выходит через из зрачки, расширяющиеся вместе с психоделической Вселенной.

За окном класса бушует шторм, меняется климат, гнутся пальмы и тонут в метровых лужах линкольны, бьюики и шеви. Дверь распахивается, в класс врывается отряд морских котиков. У их командира загорелое гладковыбритое лицо с высокими скулами и морщиной Аарона Экхарта на подбородке. Когда он говорит, видны его идеально белые зубы и мелькающая между ними жвачка.

— Come on! Come on! — командует он, показывая, что всем нужно срочно следовать за ним.

Он недоуменно смотрит на географичку.

— Are you crazy? The storm is about to hit the coast! Get out!

— Крэйзи! — подхватывает кто-то из парней, почувствовав себя в безопасности и быстро разобравшись, кто тут теперь главный.

— Crazy, crazy, crazy for you baby… — включается Aerosmith из школьных динамиков в коридоре. Все вскакивают со своих мест, тетрадки и учебники в слоу моушене взлетают в воздух. Из-под двери класса выбегает струйка грязной воды.

Вместе с остальными детьми нас спешно выводят из школы во двор, где уже ждут открытые военные вертолеты.

В доме через дорогу, где живет двоечник Стасик, не осталось ни одного целого окна. Белье, сушившееся на балконах, сорвано ураганом и беспорядочно висит на фасаде, зацепившись за подоконники и перила. На крыше видны люди, они машут руками, к ним спускают веревочные лестницы из вертолетов. Люди злобно толкаются, рискуя упасть вниз. Одни взбираются по другим и норовят уцепиться за край кабины.

— Бабушка! — хнычет Стасик. — Мне нужно к бабушке!

Он лупит слабыми ручонками по ноге двухметрового морпеха. Морпех не понимает, чего тот хочет, и растерянно спрашивает:

— What’s happened, boy? How can I help you?

Мимо них проходит Аарон Экхарт, руководящий спасательной операцией. Слушает, щурится, останавливается. Кладет руку на плечо худенькому испуганному Стасику.

— I’m sorry kid. I’m afraid your grandma isn’t home.

Он берет его за руку.

— Come on, we gotta hurry.

Они поднимаются в вертолет, где уже сижу я.

— Где Надя, Стас? — спрашиваю я. — Ты ее видел?

— Там… — качает он головой.

— Где?! — хватаю я его за лацкан советской синей школьной формы. — Где “там”?!

— В классе, ее там…

Я отталкиваю его, выпрыгиваю из вертолета и бегу обратно в полуразрушенное здание школы, которое вот-вот может сложиться, как карточный домик.

— God damn it, somebody stop him! — кричит Экхарт.

За мной бросаются несколько морпехов. Я преодолеваю затопленный коридор, врываюсь в класс и вижу Надю — она придавлена шкафом с полным собранием Шолохова, она не может встать, потому что ее грудь пронзил железный штырь — но она жива. Она поворачивает ко мне побледневшее лицо и тихо произносит:

— Я знала, что ты вернешься…

В этот момент окна класса синхронно вышибает мощной волной, меня сбивает с ног и отбрасывает к стене.

Я выныриваю, выплевываю воду, хватаю воздух, ныряю, снова выныриваю, хватаю воздух и погружаюсь, чтобы вытащить Надю, которую пригвоздило к полу. Наконец мне удается это сделать, и я, почти без сил, в изодранной одежде, выплываю с ней на поверхность — лишь для того, чтобы встретиться лицом к лицу с мутировавшей в чешуйчатого зверя географичкой. Она обнажает покрытые зеленой слизью клыки и пытается схватить меня за лицо своими щупальцами. Надя слабо стонет — она потеряла очень много крови, и если прямо сейчас что-то не сделать, она погибнет.

— Господи, — обращаюсь я к виднеющемуся сквозь дыры в потолке синему небу. — Чуть-чуть помоги, а?..

Географичка разевает пасть, из ее рта высовывается маленькое ядовитое жало, которым она собирается пронзить меня, и в этот момент ее поражает точный выстрел в голову.

— Где тебя носит, твою мать? Быстрее! Последняя вертушка улетает через минуту! — улыбается мне незнакомый морпех, вытирая рукавом испачканное сажей и кровью лицо.

— Быстрее! — поторапливает он. — Они собираются бомбить весь район с воздуха!

Мы сидим с Надей в вертолете, укутанные в камуфляжные плащ-палатки, под нами плывет затопленная земля, руины нашего военного городка уходят в раскаленную бездну. Нас вывозят в безопасное место, где мы начнем новую жизнь.

— Мы встретились в странный период в моей жизни, — говорю я, касаясь ее руки. Где-то далеко с большим эхом начинает звучать рифф Pixies — Where Is My Mind.

— Смотрите, ребята, смотрите! — внезапно начинает визжать Стасик. — Наши накрыли ее! Точное попадание!

Он показывает на маячащий в небе “B-2 Spirit”, из которого сыплются бомбы, истерично смеется и жестикулирует.

— Кого “ее”, Стас? — спрашиваю я. — О чем ты?

— Ну, ее! — говорит он и показывает руками что-то неопределенное. — Ее, тварь эту!

— Что за тва… — начинаю я и тут из бездны под нами взвивается щупальце и хватает наш вертолет. Винт рассыпается на куски, мы начинаем падать, все приборы пищат, пилот ударяется головой о приборную доску. Надя отчаянно хватается за меня, ее глаза исполнены ужаса. Стасика выбрасывает за борт, он пытается удержаться за поручень, но срывается и падает в бездну, беспомощно простирая к нам руки. Я обнимаю Надю и целую ее в последний раз.

— Мы летим на солнце, милая, — повторяю я сквозь слезы. — Мы летим на солнце!

Pixies звучат в полную мощь.

— ВАЩУК, К ДИРЕКТОРУ!!! — раздается откуда-то, то ли из наушников мертвого пилота, то ли из несущейся к нам огненной пропасти, визгливый голос завуча. — СЕЙЧАС ЖЕ!!!

— Иди… — еле двигая опухшими губами говорит Надя. — Ты должен идти…

Меня душат слезы, но я отпускаю ее, позволяю кончикам ее пальцев выскользнуть из моей руки. Она падает, она исчезает в огне, и в последний момент перед столкновением с землей я выжимаю кнопку “Jet Pack”. Звучит звонок, я взмываю ввысь, в недосягаемые слои атмосферы.

Свою семью я отнесу к категории небогатых. Я помню, как мама варила суп, стоя у плиты под тусклым светом кухонной люстры. Был поздний летний вечер, солнце уже почти исчезло, нанизавшись на антенну на крыше соседнего дома, как одинокий чек из кондитерского отдела на штырь у кассирши в продуктовом.

Тонкие перистые облака окружили двор и застыли темной коркой на фоне звездного неба. Я видел всю вселенную, и вселенная видела меня. Воздух был чист и прозрачен. Сигнал “Вояджера-1” преодолевал световые часы, отделяющие его от Хьюстона. На полях моей тетрадки была написана дата: “19/05/1999”. Я спал, уронив голову на контурные карты с криво обведенными реками Сибири, одна из которых в какой-то момент круто поворачивала и выходила за пределы листа — куда-то в сторону западного побережья США, где росла на хип-хопе моя сверстница по имени Элизабет.

Green Card Lottery

Сегодня ехал в электричке и переслушивал последний альбом Маккартни “NEW”. Было раннее субботнее утро, туман над рельсами, небольшие группки алкашей и гопников, бродящие по платформам и вдоль заборов, почти пустой вагон и за окном микрорайоны Москвы, медленно входящей в предзимний анабиоз.

Я слушал трек “Queenie Eye” и вспоминал клип на него, в котором Джонни Депп так же как я просто сидит с айподом и наушниками в ушах, потом появляется Макка, потом еще кто-то, потом Кейт Мосс пляшет на столе, а Мэрил Стрип отрицательно качает головой в ответ на ее приглашение присоединиться. Я вспомнил, что Джонни Депп дебютировал на большом экране в первой части «Кошмара на улице вязов», которая вышла в 1984 году и которую я в 90-х посмотрел с родителями и сестрой в очень плохом кинотеатре в нашем военном городке, после чего не мог спать без света несколько месяцев.

Наш городок был населен в основном семьями молодых офицеров-ракетчиков, которые в случае третьей мировой войны должны были выпустить ядерные ракеты по Америке. Большей частью это были интеллигентные, подтянутые, красивые мужчины, которые утром в фуражках и кителях или шинелях — в зависимости от времени года — уходили на службу за забор секретного НИИ по узенькой дорожке, пролегающей через просторный двор, поросший одуванчиками, покрытый сухой травой или ровным слоем снега с лыжными дорожками. Вечером они возвращались домой — если не нужно было оставаться в ночном патруле — и дома их ждал вкусный суп на курином бульоне с фрикадельками, сваренный заботливой женой, томик Ф. Скотта Фитцджеральда, самиздаты Аксенова и Наймана, бобины или, — если тебе повезло и кто-то из твоих близких работал в советской дипмиссии, — то новейший хайфайный магнитофон Panasonic с двумя деками, радио и возможностью переписывания с кассеты на кассету.

Моему папе повезло, и у нас был именно такой панасоник. Он стоял на столе у стены и аккумулировал на себе все внимание. Я лежал в кроватке, мне было два, я не умел говорить, но я слушал музыку, и это были The Beatles. Они заполняли все пространство маленькой комнаты, делали ее светлой, теплой, защищенной от холодного внешнего мира, которому оставалось только тихонько поскуливать и замораживать стекло балконной двери. Где-то там, в этом внешнем мире мама с папой были на почте, отправляли заявку на участие в национальной лотерее США по розыгрышу грин-карт. Те дети, чьи родители выигрывали в этой лотерее, уезжали в Америку, навсегда оставляя Россию с ее морозными узорами в своих смутных младенческих воспоминаниях и попадали туда, где новые панасоники были в каждом доме, Голливуд — в соседнем квартале, а сериал «Друзья» — в оригинале по телевизору.

А те, кто не выигрывал, шли в садики в военных городках, вдыхали запах парного молока темным зимним утром, ели овсяную кашу, играли во вкладыши Turbo и Love is, в фишки, в радугу и лизуны, пародировали Ельцина, шутили над Пугачевой, шли в школу, обливались шипучей колой из первой в жизни банки, купленной за 4 талона, смотрели на видике у соседа «Капитана Пауэра», смотрели на черный белый дом, на танки, на триколоры, на цветные костюмы и золотые цепи, на блестящий пиджак Валдиса Пельша, на пустые полки, на опустевшую дорожку через двор, через снег, через собачьи какашки и весеннюю хлябь.

Сидя в пустой квартире и с еще не расклеенными после зимы окнами, изнывая от безделья на каникулах, пока мама с папой были где-то во внешнем мире на заработках, я подходил к своему приятелю панасонику, такому же 8-летнему как я, по-прежнему стоявшему на самом видном месте, и ставил белую кассету, которая называлась “The Beatles — Greatest Hits”. Выводил громкость на максимум, открывал окна и высовывался во двор, чтобы посмотреть на реакцию людей — поднимают ли они головы и оценивают ли мой вкус? Наша квартира была на седьмом этаже, поэтому внизу почти ничего не было слышно, но мне казалось, что некоторые прохожие замедляли шаг, как бы прислушиваясь, и одобрительно кивали. В основном это были взрослые. Девчонки равнодушно проходили, не останавливаясь — они слушали «Руки вверх» и «Демо», — парни шли, ссутулясь, мимо — им был интересен рэп, металл или «Кино», — бабульки просто не слышали, а люди среднего возраста удивленно замирали, поднимали голову и искали глазами окна квартиры, из которой доносилось «Щщщ! Ту-ду-ду-ду… (Бас.) Та-да-да-да-да-да-да-да-да… (Ринго по томам.) Щщщ! (Леннон поет.) He wear no shoeshine, he got toe-jam football, he got…» Я не знал, что значат эти слова, потому что не знал английского, но меня так цепляла их фонетика, мне так хотелось поделиться своим восторгом с остальными, что я не мог придумать ничего лучше, чем втихаря взять у мамы из шкафчика мел, которым она писала на доске в институте, и воспроизвести то, что я слышал, русскими буквами на стене подъезда.

Я напевал эти песни в школе, на тренировках в сыром подвальном клубе восточных единоборств, ковыляя за парту с двойкой в журнале и ныряя в пахнущий хлоркой холодный бассейн на физкультуре, и когда вдруг на уроке МХК наша прогрессивно мыслящая учительница музыки, у которой постоянно было немного трагическое выражение лица, вызванное характерным изгибом нарисованных бровей, объявила, что сегодня мы будем изучать творчество The Beatles, мне захотелось вскочить и закричать: «Да я его уже знаю! Я сам его изучил!» Она поставила нам Because с пластинки, предварительно объяснив, что Пол Маккартни и Джон Леннон в своем творчестве удивительным образом соединили джаз и цыганские напевы, и именно благодаря этому стали популярны. Я украдкой смотрел на одноклассников, на их лица, которые были обращены к окну, где был конец весны, конец века, конец тысячелетия, конец школы и начало двухтысячных, института, попоек, сигарет, ню-метала, эмокора, софткора, построка, шугейза, сэдкора, топмэна, старбакса, айфонов, макбуков, маршей несогласных, выборов, протестов, снега, весенней хляби, одуванчиков, сухой травы, заасфальтированной тропинки, заросшего густым кустарником забора секретного НИИ…

Электричка подъезжала к Москве. В вагоне по-прежнему почти никого не было, кроме пары ранних пассажиров. Две женщины впереди меня о чем-то перешептывались. Обычно так говорят воспитанные люди, которые стараются не беспокоить окружающих своей болтовней, отметил я про себя. Возможно, они тоже когда-то были заботливыми женами офицеров в городке романтичных ракетчиков. Возможно, у них тоже когда-то был постер Элвиса и сорокапятки на рентгеновских снимках. Возможно, они тоже проиграли в лотерею и остались здесь, хотя им мечталось помахать рукой своей отмороженной стране с борта трансатлантического лайнера.

Возможно, когда-то они катались на точно таких же электричках — я окинул взглядом вагон — да, они были точно такие же, только надписи в тамбурах были сделаны краской по грубому трафарету. За окном у них тянулся точно такой же как у меня, только черно-белый и зернистый пейзаж, в котором не было некоторых домов, в руках у людей не было телефонов, в ушах не было наушников, в метро не было автоматов, они опускали жетоны в турникеты и спешили купаться в бассейн «Москва», а зимой они ехали на флэт к кому-нибудь, у кого был проигрыватель, и кто знал, что два пальца — это значит “peace”, а четыре — это альбом Led Zeppelin. Кому-то из их тусовки делали замечание на улице за длинные волосы, кому-то цокали бабки в автобусе за короткую юбку и черные колготки, а кто-то был мажором и носил настоящие, не ушитые джинсы, и все они слушали битлов. И битлы говорили им: “We can work it out!” Да все нормально будет, говорили они. Все это херня — эта ваша холодная война, эти ракеты, этот совок, эти тараканы в столовой. Это все лажа, забейте на это. Все будет зашибись, никакие ядерные бомбы никуда не полетят. Главное — это красивые девчонки.

Я вышел на Ярославском вокзале, не торопясь пошел к метро, чтобы дослушать трек.

“She came from Chichester to study history… She had removed her clothes for the likes of me” — пел Пол. Да нормально все, подумал я, никто не хочет ни с кем воевать. Никому не нужна никакая война, никому не нужен никакой железный занавес и отключение интернета, главное — это красивые девчонки.

У турникетов я столкнулся с крупным мужчиной, на котором под курткой из кожзама красовалась футболка с Путиным в черных очках и надписью «Своих не бросаем». Он двигался важно и не спеша, широко расправив плечи, словно боясь разочаровать человека на футболке. Встав на эскалатор, я достал телефон из кармана джинсов, чтобы проверить почту. Не было новых сообщений, кроме ежемесячной рассылки “U. S. Green Card Lottery”. Я пометил ее звездочкой, чтобы прочитать позже.