GAMES

Ориджиналли я из Подмосковья, живу тут почти полгода. Нет, рано, конечно, делать какие-то выводы, но не могу не отметить несколько вещей, которые лично на меня произвели глубокое впечатление. Вы знаете, я же родился в 80-х, и мое детство прошло вообще без всяких девайсов, мы даже считать в школе учились на абаках. Это такие счеты, как в магазине — их производили примерно 5000 лет назад в междуречье Тигра и Ефрата. Хотя, они, пожалуй, уже были персональным загоном нашей училки. «Моей второй мамы», как она себя называла, поблескивая бериевским пенсне. Anyway — компьютер появился в доме, когда мне было где-то 14, и я, разумеется, сразу стал играть. Эти игры, которые умещались на одной 3,5-дюймовой дискете и которые были у всех в рюкзаке — внезапно оказалось, что их десятки, сотни, тысячи, и все надо пройти — это как кокс, понимаете, стоит попробовать, и все, ты на крючке. Ну, я преувеличиваю, само собой — через пару лет они все устарели, компьютеры разогнались, зрачки сузились, время ускорилось, и я охладел к играм раз навсегда. Но где-то глубоко в моем подсознании осели образы: все эти яркие и ненатуральные аркадные ландшафты, по которым я составлял свое представление о загадочной стране на другой стороне планеты.

И вот сейчас мне очень интересно узнавать эту страну, как говорится, ин рил лайф. Понятное дело — интернет, фотки, сториз, перископы и видеотрансляции из чужой спальни — все это тоже было на разных этапах моего взросления, но самые первые — и потому самые важные — картинки мой растущий кортекс почерпнул из гонок, леталок и скроллеров ранних девяностых, за которыми я проводил часы и дни, еще до появления таких способов просирания времени как социальные сети и ленты новостей.

Когда я выглядываю из окна моей нынешней комнаты, я вижу кислотно-зеленые холмы, коричневые тропинки под идеально голубым небом с почти квадратными крохотными облачками и ползающие вверх-вниз по кварталам почтовые машинки с одинаковыми китайцами за рулем. Резкие и густые отдельные перелески торчат клоками на склоне утыканного радиовышками лысого холма над десятками приземистых одно- — ну максимум трехэтажных домиков с верандами и почтовыми ящиками, одинаковыми дверями и одинаковыми барбекюшницами в квадратных дворах. Теперь я понимаю: только здесь могли родиться ныне культовые EGA-шные пейзажи с плоскими зданиями, пожарными гидрантами и платформами, ездящими вверх-вниз на фоне стопроцентного #0000ff.

Я хожу по этим улицам, езжу в трамвайчиках, перехожу одну эстакаду по другой эстакаде и узнаю все свои пройденные уровни, всех замоченных монстров, встречаю подобревших и вышедших на пенсию боссов — тех, которых я не одолел, и которые в свое время не дали мне закончить миссию. Они сильно постарели — многие уже седые, у некоторых рак и отсутствие волос, некоторые на колясках с электроприводом, наиболее успешные живут в центре, но большинство ютится по комнатушкам на окраинах, а часть и вовсе бомжует и лежит в палатках под мостом. Они заняты своими делами, они смотрят сквозь меня и, конечно, не узнают во мне того веснушчатого парнишку, который прыгал им на голову на своем железном кузнечике и шмалял в них из своего бластера — вроде бы, детского и безобидного, но достаточно мощного, чтобы подкосились ноги и загудела голова. Оно и понятно — я сам повзрослел, на мне нет дурацкого желтого шлема и я предпочитаю обычные лестницы и лифты прыжкам с платформы на платформу.

Я перемещаюсь привычным быстрым шагом по системе параллельных и перпендикулярных переулков, перепрыгиваю собачьи какашки и ямы с шипами, заваленными бытовым мусором и насквозь проржавевшими, пережидаю лазерные лучи и разрезалки пополам — те немногие, что еще не разобраны на детали расторопными нелегалами, собираю монетки, нахожу ключи, открываю двери, перехожу с этажа на этаж.

В детстве мне всегда хотелось проникнуть за пределы игры — я пытался свернуть с гоночного трека и поехать к недостижимым скалам из красного песчаника на горизонте, направить самолет вверх и вылететь в открытый космос, перелезть через забор, запрыгнуть на крышу и увидеть весь остальной мир, спрятанный от меня программистами. Я догадывался, что он есть, я был смекалистым малым, я заходил в папину директорию GAMES, находил свой каталог VANYA и начинал изучать его содержимое на предмет скрытых файлов, где должны были храниться недостающие детали. Шел 95-й, масштабы были крохотными, и у меня хватало ума искать что-то большое, огромное — несколько мегабайт (напоминаю, 95-й) — оно должно было называться как-нибудь по-обычному, чтобы сбить меня с толку, но в то же время в его названии должна была содержаться подсказка — для тех редких смельчаков, что отваживаются искать правду, тэ е для парней вроде меня. Я перебирал папку за папкой, я лихо переключался между окнами, я освоил горячие клавиши, я устроился на работу, я научился писать циклы и называть переменные кэмелкейсом, придерживаться стайлгайдов, закрывать скобочки, удалять пробелы, не терять отступы, эффективно копипейстить, поддерживать код риюзабл и скейлабл, гуглить и тут же применять общепринятые паттерны программирования для решения нерешаемых задач, я собрал все бонусы, не потеряв ни одной жизни, я подобрал светящийся магнитный ключ, провел им по символически прорисованному кард-ридеру с двумя огоньками — красным и зеленым, — толкнул тяжелую изграффиченную дверь и вышел на крышу офисного центра в солнечном Сан-Франциско.

Дул сильный ветер, пакеты и листья и рваные шмотки вперемешку летели по сильно наклоненным улицам вверх и вниз, винтажные пикапы и кабрио шныряли туда-сюда, штришки самолетов пересекались в otherwise пустом голубом небе с двумя пикселоватыми облачками. Это была та самая крыша, я точно ничего не перепутал. Я окинул взглядом бликующий и кишащий транспортинками и людишками район, практически двухмерный — с парой многоквартирных домов и силуэтами небоскребов вдали. Космос был вверху. Земля была внизу. Слева и справа был дрожащий не первой свежести урбанистический воздух. Все монстры спали на своих этажах, смотрели свои сериалы по подписке, подбирали эмоджики, жевали свои наггетсы и крутили честно заработанные легальные косяки. Я прошел последний уровень, ни разу не достав бластера и не швырнув ни одной гранаты, собрал все очки и не встретил никакого сопротивления. Я был здесь один. Я ждал.

Было немного стремно, потому что, несмотря на все усилия, которые я вложил в поиски этого секрета, я никогда не был до конца уверен, что он существует. Честно — было ссыкотно, стоять вот так вот на краю мира с треплющейся на ветру прической, трепыхающейся трудовой книжкой, хлипенькой студенческой визой, колыхающейся московской рубашкой, пошаливающим под рубашкой постсоветским сердцем. Признаться, я почти потерял надежду и приготовился услышать противный звук «GAME OVER», который раздается, когда тебя разрезает разрезалкой, или когда ты напарываешься на шипы, и вверху экрана убавляется одно сердечко, я почти признал поражение и смирился со своей горькой участью, как вдруг откуда-то снизу наконец раздался знакомый восьмибитный блип и появилась плывущая по воздуху платформа. Она двигалась наверх — в потайное место, которое знал только я — место, где висит в воздухе тысяча монеток и одна золотая мороженка. Это был мой шанс, и я не мог его упустить. Mom, I love you but this trailer’s got to go, I cannot grow old in Salem’s Lot— Я подошел к краю и примерился. Башня сильно раскачивалась и скрипела, плиты под ногами угрожающе тряслись. С соседней крыши то и дело стреляла плазменная пушка, норовя попасть по ногам. Платформа то подъезжала ближе, то предательски отскакивала. Хищные рептилоиды внизу шевелили щупальцами и клацали ядовитыми зубами. Нельзя было больше медлить. So here I go it’s my shot, feet fail me not— Я глубоко вдохнул и, уже отрываясь от земли, подумал, как было бы нелепо сейчас стукнуться незащищенным лбом о край экрана.

Был поздний вечер в далекой душной Москве. Начало дачного сезона, конец четвертой четверти. «Ваня, ужинать!!! Сколько я буду звать?» — заглянула в комнату мама. Я слышал этот зов столько раз, что он вызывал у меня непроизвольное отделение слюны. Иду, иду, ответил я, ставя игру на паузу. Играешь опять, с осуждением сказала мама. Да я уже заканчиваю, отмазался я. Заканчивать же можно бесконечно. Я оставил большой, угловатый, тяжело дышащий пластмассовый компьютер изнывать на майской жаре и поплелся в сторону кухни, где меня ждали на столе чашка какао и две тарелки с куриным бульоном и картофельным пюре от дядюшки Бена, источающих густой пар и богатый химический аромат. Он поднимался над фотоскатертью, он вылетал через москитную сетку, смешивался с соседским табачным дымом и продолжал плыть на фоне квадратных форточек и кривоватых разноцветных кирпичей, заполняя клетчатые, сетчатые, дырчатые, прозрачные, неудаляемые моменты моего аналогового детства. Пюре съесть обязательно, сказала мама, как если бы от этого зависело все мое будущее.

Литературное прошлое

Выкачивал сегодня весь свой ЖЖ с 2006 по 2015 годы, и, разумеется, не мог удержаться от того, чтобы зайти в первый день первого месяца и прочесть — именно прочесть, а на прочитать, потому что тогда у меня были длинные волосы, рукописные черновики и еще свежие отголоски побед на областных олимпиадах по литературе — так вот, решил посмотреть, с чего же это все началось.

Я отлистал на 16 миллиардов лет назад и заглянул в свое литературное прошлое, в котором моему взгляду предстала, как на картинке с телескопа «Хаббл», далекая и плотная юность вселенной. Я увидел нелепые бесформенные облака газа, косые галактики смысла, искаженные до неузнаваемости картинки, размещенные на просроченных доменах и умерших ресурсах, я читал и потел, читал и краснел, читал и кусал ноготь, вокруг меня кипела нерелевантная американская общажная жизнь, обкуренный сосед за стеной методично бил кастрюлей по раковине, я читал свои изобилующие матерщиной записи с закрытыми комментариями, обращенные к давно распавшимся на атомы музам, вдохновленные давно утраченными линиями горизонта, внутренние шутки с давно испарившимся подтекстом и отсылками к безвозвратно выдохшимся френдшипам, читал и промаргивал еще прямые кавычки и короткие тире, которые застревали в огрубевшем граммар-нацистском глазу. Все, говорил я, все-все-все, за окном внезапно начинали взрываться фейерверки, как будто это зима 2008-го и мне двадцать один, и сердца еще изрядный кусок цел, и бессознательного машзал еще относительно чист. Насилу оторвался от окуляра и вернулся к реальности. Стучит — кто-то стучит в дверь. Чего, спрашиваю. Открыто! Йо Джен, заглядывает черный, как ночь, сосед-наркоман, уставший колотить кастрюлей и внезапно ставший сентиментальным. Чего? Да просто зашел… Чем занимаешься, спрашивает буднично. Чем, отвечаю, чем. Чем—

Карты

Яндекс.Карты намного живее карт Гугл — когда ты серфишь по московским панорамам в приступе тоски по неопределенной родине, которая то ли в кирпичной кладке, то ли в рисунке обоев, то видишь не только многоэтажные молчаливые пейзажи и запруженные дороги, но также и не размытые, не замазанные, без всякой там прайвеси сосредоточенно-угрюмые, тонкие, ранимые и слегка завистливые — как будто знающие, что ты будешь на них смотреть из своих мягких субтропиков — открытые лица соотечественников. Они идут из магазина, в универ, из кино, в метро, на тренировку, на мастер-класс, со свидания, едут к друзьям на другой конец города, толстеют и сушатся, стареют и прихорашиваются, проходят разные стадии своего биполярного расстройства по мере того, как ты жмешь кнопочки «Вперед» и «Назад» в своей виртуальной кабине машины времени.

В окнах знакомого до боли Ленинского проспекта то тут, то там появляются траспаранты «ПРОДАЮ», меняются занавески, обновляются рамы, возникают новые силуэты и новые фикусы на подоконниках. Она всплескивает руками и кричит: «Уии, своя квартирка!» Он сдержанно улыбается из дальнего угла, которого тебе, конечно, уже не видно. Риелтор и бывший хозяин у вешалки в прихожей жмут руки, подмахивают последние бумажки, передают ключи, он делится ненужными сведениями о ящичке, который не закрывается, и лифте, в котором надо нажать и держать, второй он все так же сдержанно выслушивает и ставит официальные закорючки, без единой эмоции впрягаясь в тридцатилетнюю ипотеку, риелтор поздравляет всех с успешной сделкой, они расходятся, ты двигаешь курсор, и вот—

Вот Тихий океан, вот кривошеий полуостров с густой сетью улочек и улиц, рельсы легкого метро, вылезающие из зева подземки, вот перекресток, где из поезда высыпаются пассажиры, они все соседи, у них у всех есть свое, пусть и тесненькое, место в этом одноэтажном пейзаже, и если слегка увеличить масштаб, если разогнать мышкой тонкие перьевые облака и максимально приблизить зеленые складки местности, если приземлиться на размеченный для твоего удобства англоязычный асфальт, то — при определенном старании и везении — можно заглянуть в одно из квадратных окон с одинаковыми рамами и стандартными занавесками, покрутить колесико, пока не упрешься стекло, и, если снова повезет, и шторы не будут задернуты, то ты сможешь увидеть — слегка размытого и порядком обросшего, немного похудевшего и такого же ссутуленного, сидящего за своим московским несовместимым с местной электросетью лаптопом, с чашкой чая и десятью открытыми вкладками, очень знакомого, невероятно похожего, а может быть, и в самом деле—

Сизиф

Типичный день интроверта в обществе с экстравертной культурой — это когда ты заходишь в супермаркет, жадными человеконенавистническими глазами ищешь табличку «Self checkout», и, не найдя, вздыхаешь, как бычок на доске, и начинаешь понуро двигаться к обычному, человеческому чекауту, где надо разговаривать и отвечать на псевдовопрос «Как ваши дела!», медленно катишь свою тележку, попутно развлекая себя ассоциацией с Сизифом — как он толкает свой камень в гору, толкает, вытирает пот, подравнивает бороду, применяет всякие современные штучки, чтобы избежать своей дебильной античной судьбы, во-первых, синхронизирует свою геопозицию со спутником, во-вторых, записывает пульс, планирует итерации, работает по системе спринтов, проводит сам с собой скрам-митинги и ретроспективы, отмечает майлстоуны пиццей на тонком тесте, полифазно спит, эффективно входит и выходит из состояния флоу, проектирует новые продукты, держа в уме лонг-, мид- и шорт-терм цели, прототипирует, бета-тестит, файн-тюнит, подходит к дедлайну в отличной форме, с подтянутым животом и рельефным трицепсом, готовит релиз, полирует презентацию, тонко подбирает тупой мем для финального слайда, одергивает такой свою кежуальную джинсовочку, вдыхает, выдыхает, говорит: «Ты можешь», «Фух», «Все, пошли», поднимает глаза, «Следующий!» — орут издалека, это мне, вздрагивает он, это меня, слегка подкашивается правая нога, «Как прошел день!» — говорит улыбающийся голос, «Что, простите?» — переспрашивает он, здесь же должно быть «Как ваши дела», почему она спросила иначе, почему она сказала день, «Все в порядке, сэр?», да-да, подкашивается вторая нога, конечно, предательски скользит глина, что-то огромное наваливается и выворачивает запястье с умными часами, простите, я сейчас подниму, из почерневших небес нахально выглядывают хихикающие древнегреческие рожи, камень окончательно выходит из-под контроля, и в последнюю секунду перед падением в бездну за спиной звучит насмехающийся голос Танатоса: «Хорошего вам дня, сэр!»

Родина

В последнее время много пишу о 90-х годах прошлого столетия — времени, которое я застал подростком, и которое (в том числе по этой причине) было для меня невероятно густым и насыщенным — чего не скажешь о мерно зашпаклеванной трубе 2000-х и десятых. Я все чаще замечаю, что взрослые люди, мои папы и мамы, даже дедушки и бабушки, которым тогда было не пять и не пятнадцать, как мне, а зрелые 30 а то и 40, говорят об этом времени как о «лихом», «диком» и т. д. — адаптируя, в общем-то, официальную государственную метафору, когда-то метко закойненную Владимиром Владимировичем.

Выражаясь драматически — как я больше люблю — я наблюдаю процесс изнашивания недавней истории — когда она стирается, словно китайская джинса. Не перекраивается, то есть, и не изымается, а просто потихоньку превращается в труху, тонет в потоке коллективных памятей, погружаясь на уровень вселенского информационного шума, растворяясь в нем, как термик второй в раскаленном металле. Будучи чувствительным мальчиком из б. СССР с неустойчивой картиной мироздания, во многом построенной на косноязычных переводах Стивена Кинга и гнусавых сериалах 90-х, я внутренне содрогаюсь, представляя себе сникерсы, змейки, лизуны и инерционные машинки, а также прочие бесчисленные атрибуты моего странного детства, медленно и неумолимо превращающиеся в одну желейную грязно-зеленую массу, которую разные незнакомые люди, скользя мимо на сверхсветовых скоростях, помечают ярлыками «лихой капитализм» и «бандитская демократия». Здесь я, конечно, понемногу начинаю чувствовать себя несчастным аммонитом, чья счастливая и богатая красками эпоха вместе с ним и всеми его сородичами оказалась сплюснута в метровую каменную плиту с геологическим молотком и для масштаба, фрагментом чьего-то грязного ботинка и подписью «Косьвинский горизонт, турнейский ярус, западный склон» на стр. 2836 Большой геологической энциклопедии. Я как бы кричу из щелочек в кристаллической решетке: «Нет! Нас было много! Мы слушали Scooter! Мы ходили в трубах! Мы читали “Cool”! Мы влюблялись!». И кто-то большой и бородатый, вооруженный линзой и пинцетом, внимательно рассматривает меня, делает шлифы и пленочки и заключает в своей дипломной работе: «Девяностые годы XX века были не только эпохой “лихого капитализма”, но также периодом безудержного романтизма юных хулиганов, источник которого до сих пор является причиной споров в научном сообществе—». Потом встает из-за стола и такой: «Уфф, ну все, теперь можно пойти пироженку захомячить».

Девяностые годы прошлого века были большой прозрачной пустотой, в которой мы все внезапно повисли, едва успев научиться ходить. Они начались с того, что обдолбанный Господь Бог криво выделил все инструментом «Полигональное лассо», нажал Cmd + C / Cmd + V, закрыл не сохраняя и поместил наше испуганное и потерянное поколение в валенках и колготках на вырвиглазные космические обои из серии NASA Artist’s Conception. Весь наш класс, разношерстный и пискеловатый, нелепый и угловатый, очутился в вакууме, как на дурной фотожабе, где свидетель из Фрязино не отбрасывает тени, стоя на свадьбе у принца Уильяма. Как у хомяка, родившегося на борту МКС в условиях нулевой гравитации, не развивается навык переворачивания на животик, у меня не выработалось чувство патриотизма, о котором сейчас так часто говорят.

Моя родина лежит на субмолекулярном уровне, между атомами красителя «Зуко», внутри киндер-сюрпризов со сборными игрушками и до сих разлагающихся полиэтиленовых пакетов «Rave girl». Заглядывая в свою память, вытянувшуюся бело-зеленым лестничным пролетом от Подмосковья до Калифорнии, я вижу, как в калейдоскопе, мое прекрасное безоблачное детство с друзьями на баскетбольной площадке, на даче с трубочкой из борщевика, через которую можно плеваться горошинами, в осенней электричке на север с плеером в поясной сумке и сетчатой бейсболке «USA», в слезах на татами подвального клуба восточных единоборств, где от страха перед старшими замирало сердце и кровоточила растрескавшаяся на морозе губа. И как бы я ни старался, ни в одном из этих психоделических узоров я не вижу следов того, что можно было бы назвать «национальной идентичностью». Вот мы с друзьями ржем над голосом Ельцина, вот мама с папой заполняют анкету на участие в Green Card Lottery, вот географичка, ностальгически закатывая глаза, сравнивает территории «бывшего СССР» и «СНГ», вот сосед по парте на ИЗО рисует космический корабль со звездно-полосатым флагом и кривой надписью «U. S. AЯMY». Моя родина — это выдуманный островок асфальта с белой разметкой и покосившимся ларьком, лежащий посреди бескрайнего ярко-синего, как в EGA-шных аркадах, несуществующего океана. И когда сегодня случайный собеседник посреди разговора буднично интересуется: «So where are you from?», я машинально вспоминаю шестизначный номер военного городка, дома и квартиры, но вовремя спохватываюсь: «Sorry dude, it won’t make any sense».