Надежда

Сложно придумать более подходящее время для осмысления новых «Звездных войн», чем возвращение домой из татуинского кинотеатришка, где тебе и двум рептилоидам на задних рядах только что прокрутили очередной эпизод. В рукаве песчаной бури, в складках местности на забытой богом планете, сейчас-сейчас, в близкой-близкой галактике, ты запрыгиваешь в шаттл, выскользнув маленькой зеленой фигуркой из гигантского имперского ТЦ у транспортной развязки, прикладываешь свою карточку к побитому турникету и плюхаешься на жесткое сиденье у окна. Темень, снежный дождь, спящие дома и нечеткие очертания далеких районов нанизываются на твой обратный маршрут, неиссякаемые — даже ночью — легковушки и фуры в область и из области размазываются бесконечными синими лучами, когда вагоновожатая с выбившейся из-под берета прядкой одним из щупалец лениво подносит к пупырчатому рту микрофон и объявляет: «Внимание, приготовьтесь к прыжку в гиперпространство», а другим тянет на себя линялый красный рычаг.
 
В левом нижнем углу неприветливого пейзажа еле заметно светится бегущая строка «Останкино 17, военная база повстанцев». За грядой мрачных скал, посреди заметенного снегом плато торчат шпили аскетичной человеческой постройки: даже в этом суровом климате, где вечный град сечет щеки и порывы ветра сбивают с ног, мы сумели создать приемлемые условия для жизни. Соседние жилые модули соединены друг с другом герметичными переходами, чтобы свести к минимуму контакты с ядовитой атмосферой этой планеты, остановки оборудованы дыхательными масками, чтобы пассажиры не теряли сознание, ожидая транспорт, на крупных улицах через каждые двадцать метров установлены яркие витрины с изображениями красивых, веселых молодых людей, которые вызывают короткое ощущение внутреннего тепла, а также помогают не сбиться с маршрута, когда ты тащишься сквозь метель к метро.
 
Я знаю, что сейчас этот мир далек от совершенства, очень cуров и агрессивен, но я надеюсь — в конце концов, все сопротивление строится на надежде — что, когда завершится терраформирование, мы (ну, или, может быть, наши потомки) будем жить на чистой, зеленой и гостеприимной планете. В ее фешенебельном историческом центре, где можно засыпать с открытым балконом, где солнечный луч каждое утро прорезает одну и ту же щербатую щель между домами и попадает тебе точно в правый глаз, потому что ты спишь на левом боку, лицом к окну, спиной ко мне, где «шесть ноль ноль» — это не имя мглы и высшей степени безнадеги, но имя розового безоблачного рассвета с сатурнианскими кольцами, простертыми через весь небосклон; где бородатый бариста прямо на улице сосредоточенно варит медовый раф, олицетворяя одновременно растущий малый бизнес, здоровый образ жизни и все основные тренды летней мужской моды; где жизнь давно распространилась за пределы железных стен, Земель, Лун, Марсов и Венер, переросла рейтузы часовых поясов UTC+3 и UTC-8, разогналась до релятивистских скоростей, просеялась через воронки времени и пространства, осела на разнообразных небесных телах и по-всякому там взошла.
 
Как любой повстанец, которого еще не сломила Империя, я искренне верю, что это случится, и однажды — years from now — нескладный наследник моего генетического багажа, опустив капюшон и слушая пустоту за окном межзвездного трамвая, пошевелит хоботком / жмыкнет присоской / пошуршит хвостом или еще каким-нибудь отростком, прилепится к стеклу, за которым будет плавать приближающаяся подызносившася Земля, и прошепчет (ну, или как будет называться то действие, в которое окажутся вовлечены его способность к аналитическому мышлению, некое подобие дыхательных мышц, а также что-то вроде голосовых связок) — почти как я, откинувшись на спинку кресла в пустом огромном кинозале, одними губами: «Пизде-е-е-е-ец…»

Юго-Запад

Где-то в поздних девяностых мы тряслись с ней в одном вагоне — маленьком старомодном вагоне — через гектары земли сонного Юго-Запада, глубокие расселины и черноту пород, минуя загороженные леса Средиземья и перенаселенный Охотный ряд, пересекая Москву по системе микроворсинок, при должном увеличении обнаруживающих помпезность поздних тридцатых, возникая друг у друга на границе видимости и снова исчезая по мере того, как наши ресницы погружались в межстанционный студенческий сон. Мне нужно было на «Спортивную», а ей — на «Университет», и каждый раз, когда я просыпался, я видел ее лицо, которое, впрочем, тотчас же растворялось в моей врожденной воспитанности и приобретенной рассеянности.

Внимание, говорил густой басовитый голос, серьезный, проповеднический, как у Моргана Фримена, двери закрываются, веки опускаются, волосы осыпаются, люки распахиваются, стены растворяются, время ускоряется, люди разлагаются—

Она говорила: «Ты меня слышишь? Але, ты меня слышишь?» Я в метро, повторяла она, я сейчас в метро! Але? Ты слышишь, шевелились ее губы, алло, молотил ее язык. Что ты сказал, вопрошала она в решето появившегося в ее ладошке телефона, своей толщиной сигнализирующего о поздних две тысячи десятых. Я знал, что тут не может быть ошибки — знал, что это она, увеличившаяся, слегка ссутулившаяся, чуть-чуть подурневшая, но все еще ничего, высадившаяся из временного потока в одной точке со мной. Под замороженным лего желтых московских жилищ, под стонущими путепроводами и зябнущими кучками чересчур легко одетых пешеходов, мутными волнами и скудной фауной индустриальной реки, мы мчались со скоростью света внутри одного шанса на миллион и остекленело смотрели друг другу в глаза.

Щас, секунду, сказала она в трубку. Я начал подниматься. Станция «Спортивная», зачитал откуда-то из недосягаемых высот плохо читаемый ларингофонный голос. Все в порядке, повторила она, слышу вас нормально. «Как самочувствие?» — спросил голос, слегка наложившись на окончание ее реплики из-за каких-то релятивистских эффектов. Хорошо, почти синхронно ответили мы, ощущаются перегрузки, но в целом состояние нормальное. Немного достало на работе, сказала она, помолчав. Все время одно и то же, знаешь — иногда спрашиваешь себя, как в кино — а зачем вообще я это все делаю? Зачем живу? Понял вас, прорвался сквозь помехи запутавшийся в слогах и складках мембраны голос, продолжайте. Чувство невесомости интересно, дежурно отметил я. Все плавает, повторяю, все как бы плавает. Вижу горизонт, небо черное и по краю горизонта такой красивый голубой ореол. Бывает, добавил в повисшей тишине, что просыпаешься вот так рано утром, подходишь к окну, и тянешься к занавеске, как во сне, как бы боясь ее отодвинуть, как будто за ней лежит что-то бесконечно важное, что-то неземное, и — непонятно — дружественное или враждебное, а что если я сейчас дерну, и оно выскочит, нужно острожно, осторожно, острожно— И тут снова пробуждаешься, и понимаешь, что таки да, это был сон, прибрежный утренний сон, вынесший тебя из огненных глубин на пустынную человечью отмель.

Осторожно, напомнил голос, звучащий непонятно откуда, тессеракт закрывается. Вижу, кивнул я, перебираясь к выходу по сложной системе поручней и шлюзов. В правый иллюминатор наблюдаю звездочку. Ушла звездочка, уходит, уходит… Ладно, сказала она с небольшой задержкой, опуская тонкую прозрачную руку, я щас пропаду, так что давай.

Мы ехали на вагоне — маленьком вагоне, деревянном вагоне — через полосы неорганических полей, широких пойм, могучих корней, глубоких щелей, каменных ноздрей, маловероятных и почти невозможных Земель, перетекая из монументальных сводов ничьих тоннелей в систему исчезающих микропор, по мере того как наши ресницы погружались в лабораторный охлаждающий раствор.

Она выделяла что-то вроде метана, а я излучал в каком-то чудном диапазоне, и — сложно сказать, в какой именно момент, в какой именно неназванный эон и в какую из нераскопанных эпох — я вдруг узнал голос Моргана Фримена, повторяющий на всех частотах: «Станция “Юго-Западная”, конечная. Просьба выйти из вагонов, поезд следует в депо».

Я

И вот он я — венец эволюции, итог полутора миллионов лет естественного отбора и носитель десяти с лишним тысячелетий чисто мужских личностных загонов — стою в ванной перед запотевшим зеркалом, в домашней футболочке, в начале двадцать первого века, в третьей четверти первого витка Плутона вокруг Солнца с момента его открытия, в переплетении бесконечных галактических нитей, ощупываю свою мордашку на предмет aging’а и слушаю, как шуршит расширяющаяся за окном осенняя жижа и одновременно шипит пена на дне раковины. Стою с одноразовой бритвой, выросшей из многоразовой бритвы, выросшей из охотничьего ножа, из острого меча, из плохо выраженного, но все же идентифицируемого наконечника копья, изготовленного из кости убитого, вероятно, таким же копьем, животного, медленно веду ей против щетины и упорно всматриваюсь в свою коричневую радужку.

Что, спрашиваю я себя через единственный надежный канал — молча — неужели даже теперь, после всех этих трещин, дрейфов и афтершоков, после того, как Британские острова, омытые теплым течением, почувствовали вкус к ритуальным жертвоприношениям, после того, как мужчины перестали есть своих женщин и начали уходить в перспективу на усложняющихся полотнах раннего Возрождения, после плавного перехода от беспроводных — буквально — лугов средневековья к девяти баллам по Яндекс.Пробкам — спустя двадцать тысяч лье под колпаком чертовски напоминающей комнату в хрущевке криокамеры, неужели ты, стоящий перед зеркалом греко-валло-2,3-диметил-славо-германо-гуманоид, все еще не можешь вот так играючи, спокойным быстрым движением ополоснув лезвие под струей воды и проведя рукой по гладкому подбородку, ответить на главный вопрос: «Почему я здесь?»

Я вспоминаю, как в детстве, когда, будучи уже отделен от физической пуповины, я все еще держался за ускользающую липучку сладостного небытия и плавал в слишком плотном для меня воздухе, мне пришла в голову мысль: «Как хорошо, что я родился в это время — не сто и не тысячу лет назад, а вот именно сейчас». Каким-то десятым чувством, отмирающей ложноножкой дочеловеческой оболочки, случайно принесенной из магазина неоторванной магнитной этикеткой я улавливал легкую uncertainty в сонме окружавших меня голосов, которые звучали гулко, которые звучали сухо, и говорили как бы не совсем словами, и воспринимались как бы не совсем слухом.

Она как бы спрашивала, ну, и что я буду с ним делать? Куда я его положу? У меня здесь нет места! Как я буду его воспитывать? Он не похож на наше обыкновенное дитя. Другая говорила, oh, I’m so unsure, третья говорила, а что, ничего, я буду получать из него масло. Усталый и помятый неквалифицированный Господь, одетый в нелепый креационистский свитер, обзванивал клиентскую базу из колл-центра большой темной корпорации неизученного, и, стараясь звучать максимально приветливо, я напоминаю — как бы — на деле бесконечно уныло и почти безнадежно предлагал свой товар вечно занятым, успешным и независимым женщинам, разбросанным по разным эпохам и системам.

Он звонил в Москву, он звонил в Питер, звонил — продолжая находиться внутри частицы «как бы» — куда-то далеко за солнечные лучи, где полнеба залепляет чужой Юпитер. Он говорил почти без акцента на множестве языков, включая язык древних шумеров и язык древних гуннов, включая пищание стареньких нокий и моторол и мелькание разграффиченных метрошных вагонов, включая непривычное расположение южных звезд и размытое звучание дискотечных хитов, тревожное шуршание плиоценовых песков и глубокое молчание красных известняков. Он был двойным виски, пустой платформой, молчаливым таксистом в четыре утра, он встраивался в хор на Atom Heart Mother и выходил в последний момент, чтобы не выдать себя. Он изгибался, как московский фонарь, и скукоживался, как неэлектрифицированная Франция, в каждом движении подразумевая меня, все еще присутствуя между «как» и «бы» и иногда флуктуируя между «тся» и «ться».

И вот, где-то в конце пятого миллиарда, среди устаканившихся орбит и затвердевших склонов, среди бойких столичных ребят, в глазу ноябрьского антициклона, начиная с моей голой руки и заканчивая моим расширенным зрачком, исключая колышущуюся штору и утихшее шоссе за окном, я отвечаю сам себе единственным возможным в данном контексте способом — молча: «Ну, потому что так вышло, чо».