Фидель

Прощай, Фидель.

Я узнал о тебе не из новостей и не из учебников — задолго до появления в моей жизни интернета и вообще каких бы то ни было источников информации — от моего родного дяди, который работал в советской дипмиссии на Кубе, и несколько раз в год наведывался в гости к нам в Москву.

Во время своих визитов он много рассказывал о тебе, о твоей щедрости и чувстве стиля, снабжая эти рассказы демонстрацией кубинских сигар и бутылок рома, которые оставались у нас дома и прятались от меня между баночками с крупой и подшивками «Нового мира». Вы с ним были хорошими друзьями. Дядя говорил, что как-то раз обнимался с тобой на ступеньках одного номенклатурного здания в Гаване. Поскольку я не знал, как выглядят такие здания, то представлял себе наш Дом пионеров с его массивными потрескавшимися колоннами и тяжеленными дубовыми дверями — только вместо проросших сквозь ступеньки скучных среднерусских сорняков там были пальмы и тропические цветы, на крыльце лежали разбитые кокосы, на грозных сводах социалистического фасада сидели экзотические бабочки, а вокруг ползали всякие игуаны, или как их там. У входа стояли Фидель, его брат Рауль и мой дядя Серхио. Они слушали, как поют птицы, как орут дикие коты, как скрипят где-то за горизонтом плохо смазанные механизмы советского ядерного кулака.

— Серхио, — внезапно повернулся к моему дяде Фидель, — можно тебя попросить об одной услуге?

— Конечно, команданте, — ответил дядя. — Для тебя все, что угодно.

— Ты знаешь, — сказал Фидель, — я никогда раньше не думал о смерти. Мне казалось, для таких, как я, ее вообще не существует. Посуди сам: я получил хорошее образование, я был везунчиком и прекрасным любовником, я давал интервью американским газетчикам и продолжал работать по марксистско-ленинской линии, пока эта страна не полюбила меня всем своим гибким телом; меня безуспешно травили, душили и били током профессиональные киллеры и криворукие бандиты, я весело шмалял по ним с двух рук и прощал им все их нелепые заговоры, меня любили агенты ЦРУ, мой портрет печатали на марках и плакатах, мной продолжали восхищаться в разных уголках мира. Плюс я оставался неизменно хорош в постели, и мог болтать с трибуны по четыре часа о свободе, зле, мировом империализме и прочей требухе. Но, ты знаешь, Серхио, недавно мне стало казаться, что я все-таки смертен.

Он положил руку дяде на плечо (его коллега-фотограф из консульства начал разворачиваться, затылком учуяв необычную движуху).

— Слушай, Серхио, скажу честно. Мне нужна твоя помощь.

— Слушаю тебя, Фидель, — пережевал сигару из одного угла рта в другой мой дядя.

— Наши врачи — лучшие в мире, — продолжал диктатор. — Ты это знаешь. Я попросил их сделать вот эту штуку.

Пошатнувшись и как бы уменьшившись, он достал из нагрудного кармана небольшую ампулу. Его слегка качало — не от рома, разумеется, но от исторического веса и высокой летучести фраз, которые он произносил off the record. Примерно так же, надо полагать, ощущал себя угрюмый офицер советской атомной подлодки, поднимаясь на поверхность Карибского моря и растворяя в своей крови тайну не начатой третьей мировой.

— Это моя душа.

— Что? — пошатнулся в свою очередь дядя. — О чем ты говоришь, Фидель?

— Серхио, — косо сказал и посмотрел невысокий Кастро, в его глазах плыли эсминцы и барражировали вертолеты, неслись в слоу-мо разрывные пули и смеялись на ветру юные леди, придерживавшие поля летних шляп. — Это моя душа, и я хочу, чтобы ты сохранил ее на тот случай, если я умру.

— Но…

— Camarada, — продолжал сморщиваться и врастать в мраморные ступени Фидель. — Речь идет не о политических обязательствах. Всеми этими вещами сможет заняться мой брат Рауль. Тебе не нужно будет делать никаких публичных заявлений или вообще как-либо сообщать о себе. Все, о чем я тебя прошу — это сохранить в своем теле душу кубинской революции и передать ее следующим поколениям. Ты сделаешь это или нет?

— No hay pedo, — ответил дядя. — Я все сделаю.

— Хорошо, — сухо подытожил Фидель, возвращаясь в свою обычную резкую форму. — Приедешь домой в Москву, открой и выпей. Тебе понравится. Все, теперь прощай.

Он сделал быстрый, военный шаг к моему дяде, совпавший с полным разворотом фотокорреспондента, который в панике расстегивал заклинивший чехол, и заключил его в смачные этнические объятия, в процессе которых мужчины пошуршали бородами и потерлись гимнастерками разной степени музейности, что, к счастью, успел запечатлеть на своем снимке (мысленно крича: «Серега, еб твою!!!») всклокоченный фотокор.

Все на Кубе знакомы, говорил дядя, это же маленькая страна, что тут удивительного. Все знают Фиделя. Он курил толстую сигару, извлеченную из деревянного ящичка — как сейчас бы я сказал, разогнав дым руками, — хьюмидора. Карточка лежала перед ним на столе, шел 91-й, лишенный слова «фотошоп» и полный перекрывающих одна другую чистых искренних эмоций: «Да ладно?», «Это ты?!», «Серьезно?!!» Родители куда-то ушли, кухонный стол, над которым оседали дядины клубы, был заставлен разнообразными заграничными яствами, неслыханными для нашего скромного быта — распиленными кокосами, ромовыми конфетами, орехами, дорогим алкоголем. Их нужно было съесть, выпить, разгрызть, смести, заначить, по возможности запомнить и смаковать до следующего дядиного приезда.

Мы сидели вдвоем за противоположными концами стола. Он мерцал и растворялся, подмигивал мне и болтал по-испански на заказ (как будет «жопа»?).

— Рома хочешь? — спросил он. — Пока мамки нет.

— А можно? — отозвался я, стараясь придать своему голосу интонацию полного безразличия и даже прохладного осуждения — дескать, как это нехорошо, предлагать ребенку крепкий алкоголь.

Дядя замялся, и мне стало страшно, что я перегнул палку с натуралистичностью, и теперь мне ничего не дадут.

— Ну, чуть-чуть можно.

Он достал из внутреннего кармана жилетки плоскую фляжку и разлил ее содержимое по двум рюмкам — себе полную, мне на донышке.

— Настоящий кубинский ром, — просто сказал он.

Я робко взял рюмку и замер.

— Ну, — начал дядя.

— За Фиделя Кастро! — вдруг выпалил я и где-то подсмотренным жестом поднял рюмку.

Дядя заглянул в образовавшуюся между нами дымную червоточину и подмигнул черным повстанческим глазом.

— За Фиделя, — повторил он мой жест, элегантно и, как я бы сказал сейчас, по фирме. — Patria o Muerte!

ОРЗ

Каждый раз, когда я болею каким-нибудь безобидным ОРЗ, мне кажется, что я умираю: мои руки истончаются, моя челюсть перестает делать «чавк», мой голос становится глуше, волосы становятся реже. Я думаю — с чем это может быть связано? Я был недостаточно уважителен по отношению к богу? Шутил шуточки, жал лайк под демотиватором «Если ты Иисус — хлопни в ладоши!», слушал death metal, что-то еще? Или дело просто в том, что моя волновая функция коллапсирует, потому что пришло время, потому что таковы значения необсуждаемых глобальных переменных в нашей бесшумно расширяющейся вселенной? Или, может быть, мне просто кажется — шевелится где-то в голове такое подлое чувство, которое испытывал еще когда был малышом: когда лежишь под мокрым одеяльцем, тебя колотит твоя температура, ты сворачиваешься личинкой, смотришь в глубь рисунка обоев, где рассаживаются неорганические альты и гобои, и улавливаешь одним, не заложенным ухом — то ли писк, то ли вой — что-то, заводящееся в липкой евстахиевой трубе, набирающее силу и духовую мощь. Что-то, что только ты один слышишь, пробивающееся к тебе через тысячи неслучившихся, лишних исходов решающих моментов твоей маленькой человеческой жизни, через миллионы неиспользованных хлестких выражений и так и не стекшихся обстоятельств. Через возможные, маловероятные, взаимоисключающие варианты твоего собственного прошлого, наполненного тощими, одинаковыми во всех сценариях твоими собственными очертаниями, к тебе процеживается, выступая на поверхности горячего лба и ступая по животу мягкими кошачьими лапами, почти неуловимое, едва различимое, светящееся тусклой точкой в толще микрорайона в четыре часа ночи, слабое, как сигнал уходящего за горизонт «Вояджера», но все же достаточно разборчивое: «Уважаемый абонент! Ваш баланс меньше 30 рублей. Пожалуйста, пополните ваш счет».

A. I.

— Смотри, — говорит бойкий мужик с рюкзаком «25th A. I. World Expo Palo Alto 2016» своему приятелю во внезапно создавшейся воскресной давке на кольцевой. — Ну вот например взять гугловский Deep Mind тот же — да? Как они делали у себя глубокое обучение…

— Что?! — весело орет второй, держа над вращающейся воронкой празднично-злых воскресных бабок полуоторванный наушник.

— Я говорю, — уточняет первый, оживленно жестикулируя и срывая обильные взгляды с зашуганно-тревожных приезжих. — Говорю, там есть такой момент, когда ты выходишь на верхнюю половину S-curve зависимости уровня технологии от требуемого эффорта, и каждый следующий процент интеллекта начинает даваться огромными усилиями—

— Внимание, — мчится над по-зимнему всклокоченными головами механический голос. — Уважаемые экземпляры. Пожалуйста, вставайте по двое на эсккк-к-кх-конвейер. (Григорий Лепс!) Пожалуйста, равномерно заполняйте производственное полотно— в кассе Кремлевского дворца! Движение поездов на участке «Комсомольская» — «Парк Культуры» безвременно прекращено в связи с ремонтными работами. (…собака мосметро точка ру!)

— Как нам выбраться-то отсюда?! — визжит осоловелая женщина в расхристанном импортозамещенном пуховике.

Она расталкивает людей локтями и пытается выбраться в сторону раскачиваемой коллективным дыханием винтажной вывески «Выход в город», но толпа тянет ее к эскалаторам.

— Кто это все устроил вообще? — кричит она, обращая сумасшедшее лицо, очевидно, к своему супругу, уже безвозвратно затянутому неконтролируемой живой массой.

— Куда?! Паша! Пашенька! Паша! — на последних выкриках в ее голосе появляются отчетливые обертоны пигсквила, которые возносятся к раннесталинским сводам, где как бы отдают свое авторство всполошенным бродячим голубям (не делая их, впрочем, менее неуклюжей пародией на канонических провозвестников апокалипсиса).

— Уважаемые пассажиры, — несется. — Машины победили. Пожалуйста, не выходите из вагонов. Пожалуйста, не препятствуйте закрытию гермозатворов. Пожалуйста, не пытайтесь покинуть территорию метрополитена самостоятельно. Формирование углеводородного гетто происходит для вашей же безопасности. Зондирование прямой кишки не займет у вас много времени, а один пропущенный Кайл Рис может стоить нам— от пятидесяти тысяч рублей за метр!

— Чтоааа?! — растягивается далеко за пределы даже самого смелого комикса облупившийся помадой тонкий рот.

— …вот так, короче, ты ее делаешь, и дальше она уже сама под тебя подстраивается, прикинь? — взмахивает бровями слегка припотевший хитроватый мужичок.

— Да-а-а, интересно, — проникает сквозь вой и скрежет судного дня голос его приятеля. — Прикольная тема!

— Так что я тебе рекомендую, качни, — трясет первый его руку и выходит из вагона, без усилий уклоняясь от падающего дрона, сбитого отчаянными солдатами Сопротивления.

— На связи!

— Давай!

Фьюче

Сегодня мне довелось прокатиться в одном из новых вагонов московского метро, свежем и хрустящем, изготовленном по новейшим лекалам в моих роднейших Мытищах на заводе Метростроя за забором из мрачнейшего красного кирпича. Стоял солнечный вечер тяжелого дня, за окном проносились в зыбком мареве колхозные пейзажи, просыпающиеся ставни Сан-Франциско, смазанные дождевые леса и сахарные Альпы, новозеландские холмы, наркоманские пляжи Бали и другие незавершенные мысли полудремлющих пассажиров, мерным покачиванием и постукиванием усредненные в одну переменчивую картину. Снаружи назойливо извивался высоковольтный провод, расходясь и сближаясь с вереницей ничего не выражающих глаз.

Я смотрел в пол — голубой, необычно чистый, похожий на небо из старых компьютерных игр. Если взглянуть на это иначе, я висел на поручне, бесстрашно держа в руке телефон и набивая смс маме, попутно думая о завтрашнем дне, а по обе стороны от меня, на двух берегах эддической пропасти, болтали ногами в смешных кроссовках и подбирали нужные эмодзи такие же совершенно безразличные к происходящему высотные рабочие зрелых двухтысячнодесятых.

Я подумал о том, что над этими вагонами, должно быть, работают не только токари и фрезеровщики. Не только инженеры и генеральные конструкторы продумывают их на первый взгляд незамысловатое устройство. В просторном цехе на территории мытищинского завода — вдали от шумных машзалов и кузниц, в аккуратной пристройке на отшибе, — в хорошо освещенном лофте с высоченными окнами сидит трудолюбивая команда дипломированных футуристов и визионеров, тщательно отобранная из светлых голов со всей страны. Они пьют свежевыжатые соки, едят обезжиренные йогурты, тянут смузи и ерошат густые здоровые волосы, лежа на диванах и проводя нескончаемый брейнсторм.

— Через сотню-другую лет, — говорит один из них, назовем его Вася, облаченный в стиляжный дизайнерский жакет, — изменится не только транспорт, но и то, для чего он используется.

— Изменится сама парадигма перемещения, — сокращает за него йогиня Соня в гранжовой кожанке на загорелой коже.

— Будет так: не «мне нужно с Кропоткинской в Сокольники»… — подхватывает Сэм, ее двоюродный брат с неимоверным чубом.

— …а «синее небо Сокольнического парка простирается под моими худыми марсианскими ногами», — заканчивает сестра и помещает в рот леденец, который она извлекла, чтобы сказать.

— Синее небо под ногами, — начинается шепот и шорох и большая работа во всех углах большущего зала.

Признайся честно, Вась, притягивает первого спикера за золотую пуговицу львица Соня, никто не знает, что будет через пару сотен лет. Но согласись, не отстраняется он, что нам с тобой, неизменным победителям всероссийских олимпиад по литературе, а также всем серебряным и бронзовым их призерам, равно как и отсеянным на областных этапах чрезмерно авангардным поэтам, зажатым между бабками джазовым басистам и встающим на ноги молодым юристам, и даже скучающей агентуре и закошмаренным юрлицам будет небезынтересно вместо заштопанного линолеума видеть под своими ногами чистое небо— Голубую дымку, влюбленно усложняет она / черный космос, отзывается из дальнего угла чернобровый Сэм, не отрывая взгляда от монитора / сечение тессеракта, поднимает слабый палец до сих пор молчавший красавчик Марк, вращающий на кончике светового пера незавершенные экструзии / метановые облака сатурнианских лун, выпаливает, ввалившись в комнату после дневного воркаута, слегка перекачанный новичок Егор, и, поймав взгляд Сони, сразу кивает, ну да, ну да, согласен, это уже перебор.

Я сижу в новом вагоне, практически опустевшем к конечной, незаметном и хрупком электрическом червячке имени Ленина в архивной толще среднего кембрия, качаюсь туда-сюда, то появляясь, то пропадая у себя перед глазами в темном стекле, и смотрю на все ж таки уже подзамызганный голубой пол и пытаюсь ухватить утекающее через одну из его пор вероятное будущее. Но, конечно, тщетно.

Даже сложив все наши знания, поднимается Василий, даже умножив их на число наших наград, уже имеющихся и еще не полученных, даже, следит за его удаляющейся пуговицей Соня, если, она медлит, если мы получим почти полный контроль над текущим моментом, перестает мрачно позировать Марк, — что, как известно, необходимо для вычисления всех последующих, кидает ему апельсин Иван, только по брови выходя за экран, и потому не дотягивая до полноценного представления в данном эпизоде — даже при таком сверхблагоприятном раскладе, наконец замыкает на себе все упорядочившиеся вдоль магнитных линий взгляды вошедший профессор М., куратор программы, — боюсь, в нашем конечном продукте все равно останется огромный процент так называемого artist’s impression.

Мы понимаем, профессор, кивают все члены команды одним синхронизированным пионерским кивком и поджимая губы одним слегка чрезмерно взрослым сдержанным жимком — мы все прекрасно понимаем. Будущее — это зум аут, который мы нескончаемо безнадежно крутим, не всегда уверенно из суммы атомных масс складывая свои примерные ожидания по зарплате, из разбросанных по полушарию углерод-углеродных связей составляя свою стратегию сжигания жира, из шуршания разноразмерных автомобильных шин составляя скорее общевидовое и чисто геологическое «жил». Будущее — это как звонок на собственный номер, который постоянно занят. Когда ты говоришь: «Я тебе наберу» — и никогда не набираешь, потому что набираешь. Мы знаем, профессор, говорит Сэм. Мы уже знаем. И прямо сейчас мы исчезаем—

…в бесконечно малой блестке на волнующейся щеке вагоновожатой. Которая говорит:

— Мужчина! Мужчина!!! МУЖЧИНА!!! Просыпайтесь!

— Что?! — вскакиваю я.

— Конечная! Поезд дальше не идет!

В создавшемся между нами короткоживущем моменте высокого напряжения мои глаза суживаются, она источает (а я качаю) не облеченную в слова неандертальскую настороженность, она слушает, а я говорю:

— Как это не идет? Идет еще как!

В последней фракции секунды, пока бежит остаток пленки, я смотрю на нее над разрастающейся чеширской улыбкой, и в моих глазах, дважды отраженных от плексигласа и чужой радужки (и четырежды перевернутых), мчатся строящиеся станции северно-восточного витка московской центральной межгалактической спирали.