***

Они сделали этот снимок миллиард лет назад
Единственные абоненты на миллиард лет вперед
Смеясь и задыхаясь в разреженном воздухе
Нет сети
Видимо это все глюк новой оси
Как там интерференция гравитационных волн
Суперпозиция бескрайних еще не вспаханных
Еще даже не кукурузных полей
Минус двести миллионной досоциалистической пятилетки
Нет сети а ты говоришь сверхцивилизации прошлого
Они не то что оффлайн они даже не амфибии
Прикольно то что пишется сообщение отправлено
Адресат сможет прочитать его когда снова сформируется как самостоятельный вид
Не знаю если честно чем еще тут можно заняться
И если честно меня уже убивает радиация
Вот эта ничего остальные можешь
Удалить—
Как всегда в таких ситуациях реагировали известняковые плиты

Advertisements

Монетка

Я смотрю на черную пятирублевую монетку и думаю о том, где она успела побывать — как ее отжимали в Ясенево, как она летела под скамью, как извлекалась цепкими паучьими пальцами и как звякала о блюдце в круглосуточном магазине под недоверчивым взглядом тети в белом — уже тогда темноватая и подозрительная — но все же падала в кассу, опускалась в мешок, высыпалась из мешка, попадала в счетный аппарат, избегала косых взглядов — потому что роботы не способны быть укоризненными — выплывала вместе с миллиардами других таких же, разве что блестящих, но неодушевленных, и потому тоже безразличных к ее глубокой уже на тот момент черноте, укладывалась в стопку, распределялась по пластиковым пакетикам, погружалась в темную пахнущую оружием машину, тряслась в кузове, как спецназовцы перед боем, выпадала, извлекалась ранним якиманкинским утром, снова распутывалась, высыпалась, ложилась на ладошку, минуя взгляд вышколенной тети в зеленой форме «Азбуки вкуса», катилась в лоток, под убаюкивающие голоса «Мань, закрой меня, я считаю!», успокаивалась успокаивалась погружалась в тьму.

Спустя дни — а может быть, часы — на нее падал свет, который она не могла отразить, простая рябая пятерня / мягкие пальцы-сосиски брали ее и клали на пластмассовое блюдечко, откуда ее сгребала нервная тонкая рука.

Черная какая-то монетка, говорил мальчишески-взрослый голос, дать другую, постулировал второй, услужливо-материнский, да не, не, не, тушевался, отступал, спускался по ступенькам, совал ее в автомат, автомат изрыгал обратно — ничего личного, говорили его хорошо смазанные шестерни, сорян, я бы рад, но мои датчики говорят, что ты не проходишь, так что пока.

Мужчина, у вас упало, говорил уже третий за день человеческий голос, мягкий и упитанный, из хорошо увлажненных связок, из-под расслабленного слегка галстука. У вас монетка упала, говорил пассажир одного класса пассажиру другого класса, попутно отмечая нездоровую худобу последнего и какую-то его нервозность, фу, противность, бе, несуразность движений. О, спасибо, отвечал тот, глядя в окно и через него в облака и далее в космос. О, не за что, мысленно парировал первый класс, лавируя дальше в склизком пассажиропотоке, теряясь в транспортном боке, растворяясь вместе с другими в горячей толще уныния между душным утром и душным вечером.

Пяти рублей у вас не будет, спрашивал кто-то кургузый, нелепо усиливаясь гулким подъездом, что, переспрашивали его, пять рублей, а я бы вам пятьсот, говорил откуда-то свысока, не в смысле интонации, а в смысле расположения в пространстве, его слегка чуть-чуть басовитый голос, нет, извините, отвечал второй, поближе и позвонче, нету, хотя шлепок по карману показывал, что есть. Ваша сдача, четыреста, девяносто и пять, пожалуйста, говорил первый, шурша пакетами и благоухая тестом. Ой, черная монетка. Дать другую, гудел подъезд, да не, не надо, захлопывалась захлопывалась железная дверь.

Какое наслаждение, говорил тот же звонкий голос, уже смягченный домашней акустикой, пожрать наконец горячей жирной вреднющей пиццы. Да, отвечал второй, и он тоже был довольно высоко, это да. Где-то там же, в высокогорье, происходило смешение чавканья с каким-то другим, более интимным звуком, и одновременно плоскость заднего кармана инспектировала кочующая рука. Ну че ты останешься, говорил он. Не, зайка, мне надо домой, сегодня не могу. Да оставайся, у меня есть зубная щетка, говорил он. Хаха нет, правда, говорила она, не препятствуя погружению руки в карман. Ты же знаешь, мой приезжает завтра. Ну так ты— начинал он, не, обрывала она. Давай кинем монетку, форсировал он, орел — остаешься, решка — нет. Смори черная, показывала она. Прикольно, говорил он, накрывая сцену собой, накрываясь сам, пульсируя, деактивируясь, иммобилизируясь где-то в одной из пещер в накрытой черной тучей Москве.

Я смотрю на черную, почти совершенно черную, уже абсолютно непригодную для расчетов, самую черную пятирублевую монетку столицы, вожу ее по ладони и распутываю ее бесконечные пути. Окна отгорели, ноги отдрожали, отблестели шеи, вышла полная, почти идеальная Луна. Я подношу монетку к глазу, наблюдая мое собственное, индивидуальное эксклюзивное лунное затмение. Зайчик, ты спишь, зовет почти неузнаваемый, приглушенный подушкой и жаждой голос. Нет, отвечает второй, такой же чужой и изможденный. Это пицца все. Не надо было столько жрать. Да, наверно, соглашается она. Да точно, отворачивается он, сливаясь со стеной.

6 a. m.

Человек сидит в парке на скамеечке, шесть утра, на него летят галактики и острые куски обшивки, космический мусор, обычный мусор, сухие листья, че-то надумавшие опадать в середине июля, вьются под его ногами — их еще не успели смести смуглые расторопные чуваки в оранжевых жилетах.

Седой мужчина с прямым позвоночником сидит на четырех приколоченных друг к дружке досках, вытянув ноги вперед, и неотрывно следит, как убегает его время — четвертое измерение — засасывается вместе с прозрачным утренним воздухом и сладким московским сном в маленькое четырехмерное отверстие для слива на дне бассейна, в нашей неполноценной системе координат выглядящее то ли быстрым паучком, то ли сморщенным окурком, то ли маленьким цветным водоворотиком в уголке глаза. Он смотрит в него и задает только один вопрос — почему почему почему это все, и еще один — что это все, и еще, если можно — для чего это все, и, да, еще — на какой примерно срок, и что будет, если пропустить платеж, и вреден ли добавленный сахар, и как снизить риск внезапной остановки сердца, и когда я умру, в смысле, сейчас или лет через дцать, ну, потому что это важно, а что если завтра все вокруг станут роботами на солнечных батареях, а я один, как мудак, буду лежать в земле. Это важно, продолжает он, это просто адски нереально важно, потому что у меня дети, у меня жена, и мне нужна, моргает он, омывая слезой идиллический летний пейзаж, мне нужна какая-то такая штука, чтобы можно было вот так вот быстро и удобно, легко и непринужденно, как говорят фитнес-инструкторы, непринужденно и легко—

Непринужденно и легко, как морские волны в «Илиаде» Гомера, как морские волны задолго до «Илиады», когда все греки были растворены в воде, а бог, если был, то был одноклеточным и пах серой, туда-сюда, из стороны в сторону раскачивается человеческая фигура на качелях между двух газовых столбов — вперед-назад в абсолютной пустоте, вверх и вниз, а также чоп и доп в четвертом измерении, смотрит перед собой и отказывается верить: ну неужели никак, ну неужели никто.

Университет

Когда я учился в университете, разрешалось курить в туалетах. Разрешалось зайти нервно после последней пары или вальяжно перед первой, встать у окна с заглохшим вентилятором из sixties, повдыхать свой любимый опилочный дым и внести свой скромный вклад в геологические наслоения раздавленных бычков научных школ и поколений.

Там можно было оказаться в одно время с профессором — твоим лектором — или с доктором — наук, понятно — или с кандидатом, ну, или с обычным одногодкой-лаборантом — здесь все были равны, как в бане. Здравствуйте, добрый день (или «Привет!», если профессор фамильярен), всем тут уже есть 18, все мужики (хоть почти никто и не служил), и можно испепелять бумагу и табак спокойно / медленно, неспешно и не тайно, как еще совсем недавно ты делал дома перед школой, выдыхая в приоткрытое окно.

Я помню этот моумент с отчетливостью джпега — как внезапно я перестал быть школьником и стал студентом. Как, скрипя, тяжеловесно повернулась огромная телескопическая труба моего будущего — всего на пару градусов, но достаточно, чтоб вместо пыльных строек, интерьеров казарм, а также перспективы пасть жертвой дедовщины я стал видеть: просторный двор, кирпичный дом, мусорный бак, железный лист, металлическую сетку, бычок, еще один—

Нефильтрованное солнце ранних двухтысячных бесцеремонно освещало желтоватый подоконник, мокрую раковину, зеркало, кафель в зеркале и на фоне кафеля дружественную фигуру с сигаретой. «Доброе утро!» — тепло приветствовал меня профессор кафедры физической химии, действующий академик РАН, ученый с мировым именем, знающий все о свойствах материи, но не способный уберечь меня от сердечных ран и других неизбежных юношеских кровопотерь.

Моя электричка двигалась плавно по горячим мягким рельсам, сама — как будто — проделывая в бескрайней поверхности подмосковной промзоны светящуюся тоненькую колею: Подольск-Москва, пот скользк, мозг сварен. На вокзале открывались кротовые норы, развязавшийся шнурок терялся в топоте многотуловищного пассажиропотока. За грохочущими железными щитами в тоннеле между «Спортивной» и «Университетом» ложились спать ночные эльфы, брели бескрайние колонны гномов и осторожно двигались маленькие отряды хоббитов, освещая себе путь в темноте Древлепущи портативными фонариками. Я спал внутри мчащегося поезда, свесив голову к коленям, болтая висящей головой перед густой угрюмой чащей джинсовых ног, разноразмерных рук, заправленных рубашек и неспокойных пальцев. Рядом со мной без движения сидел полурассыпавшийся скелет — он ехал до конечной, не реагировал на просьбы освободить вагон и исчезал в депо.

Когда я учился в университете, общепринятый уровень громкости танцевальных миксов был чуть ниже, концентрация угарного газа в некоторых регионах была чуть выше сегодняшних значений, и кубы тумана двигались над Среднесибирским плоскогорьем, пропуская сквозь себя басы сельских дискачей. Содержание железа в фотосфере Солнца было почти таким же, часы на орбите Земли точно так же спешили, а внизу, в скрытой под циклоном прослойке креативного класса, лежало столько же — если не больше — принципиальных политических разногласий.

Разрешалось курить в туалетах и в тамбуре между стеклянными входными дверями, худо-бедно продуваемом кондиционерами из nineties. Я стоял там у стеночки, найдя место с идеальным балансом теплых и холодных струй воздуха, раздувал свой огонек и наблюдал за изменениями в атмосфере. Синий скайлайн столицы постепенно отделялся от чуть менее синего неба, в скосах мансард «Алых парусов» и в окнах районного военкомата отражалась макушка встающего солнца, лез в гору самосвал, крутил педали велосипеда невеселый пришелец-гастарбайтер, и вслед за ним, как на ниточке, прокатывались над надтреснутой проходной белые рыбы-облака. Все.

Шел 2003-й, многие были живы, многое было можно, издалека, с волжской кручи, спускался банный дым, по длинному прямому коридору наследия ЮНЕСКО начинали бежать навстречу друг другу двое влюбленных первокурсников, ускоряясь и пролетая одинаковые конструктивистские окна, по мере ускорения теряющие цветность и превращающиеся в строительную пыль, как кадры архивной кинохроники.