***

Я лежал на полу, уставясь в отражающий меня натяжной потолок, лежал неподвижно и не отвечал на настойчивые просьбы кота покормить его и убрать за ним. Мне вдруг вспомнилась сцена из фильма «Вечное сияние чистого разума», и я несколько раз развел руками, тревожа поддиванную пыль и скатавшуюся шерсть. И в тот момент, когда я был больше всего похож на нелепого Джима Керри, а кружащийся над паркетом пух особенно красноречиво напоминал об отсутствии Кейт Уинслет, я, сам того не желая и не думая об этом, мысленно перевернул себя в пространстве и ощутил какое-то странное покачивание — как будто бы я уже не лежу на полу в своей комнате, а — даже не знаю, как сказать, — как будто нахожусь на носу очень большого, гигантского пассажирского лайнера, чуда инженерной мысли (здесь я, кстати, снова, уже из чистого сарказма, отметил отсутствие в кадре Кейт Уинслет) — словно за моей спиной сжалась вся прозябшая кают-компания, вся тайга и Атлантика, вся большая щуплая богатая рудой и офисными обедами планета с ее равнинами и колдобинами, купанием в целебных гейзерах, встречами одноклассников и рисованием кривых свастик на задрипанных автофургонах. Я, крохотная муха, пылинка в солнечном луче, незначительный нолик в статической погрешности, беспечный ездок на волнистой загогулинке знака «приблизительно равно», каким-то невообразимым, непропорциональным и нерациональным образом заслонял ее своим худеньким телом от обступившей нас ваты темной материи, вглядывался в густонаселенный Млечный путь и бесстрашно держал нос в глубокий космос, пока мои юношеские пряди мечтательно развевались на солнечном ветру, который, как ни в чем не бывало, по-прежнему нес любовь, мир и просвещение в уже успевшие порядком обветшать, покрыться плесенью и пропахнуть копченой колбасой аляповатые советские фантастические барельефы.

Advertisements

День рождения

Ты помнишь тот день в ясном июне какого-то из ранних двухтысячных? Когда небо было вот так же по-маяковски голубо и по-вознесенски розовозево, когда так же блестели стекла в высотных окнах и торчали застывшие сборчатые шторы хрущевок, когда ты праздновал свой — семнадцатый, кажется, — день рождения. Сидели на полу кухни, расположившись по линолеумным клеточкам: Антон, Иван, Борис э муа, шутили и стряхивали — что важно — каждый — в доставшиеся — что характерно — далеко не каждому — большие родительские черные пепельницы — летучий и ничего не значащий в исторических масштабах, но дающий своеобразное чувство причастности со штучных сигарет сиюминутный пепел.

Под мощным ветром семью этажами ниже лежали акации, на плоскости двора пересекались пути и скрещивались взгляды слоняющегося по городу, только что закончившего школу поколения миллениалов. Стучали пригородные поезда и текли горные реки, на улице было жарко, дома — душно. В плотно обложенной коврами комнате сидел не уехавший на дачу внук, слушал через стену варящуюся бабушкину кашу, точил меч и натягивал лук. Шастали омываемые юбками школьные ноги по щербатым тропинкам термоядерной державы — не дожившей — мимо нелепых бомбоубежищ — не пригодившихся — туда и обратно, без особой цели, оставляя после себя трепетать мальчишечьи поджилки и посаженные для оживления скучного ландшафта формер военного городка вечнозеленые трагические ели. Все молчали и курили. А ты, наконец спрашивал кто-то, затягиваясь, куда собираешься, — выпуская дым, — поступать? Я, отвечал, мечтательно, ввввфф—

Снова пересекались и скрещивались прямые, съеживался и прищуривался ошпаренный абитуриент — пять из десяти! Проходной! Боже, боже мой! Успел заскочить! Уцепился за поручень! Отчаянно метафоризируя, летел по Миусскому парку, отбрасывал с лица свежую листву и несвежие только что ставшие студенческими пряди, которые, к счастью, не придется стричь. Это все и все, что было дальше — как ни старался замедлить и сделать тише — пронеслось одним свистящим свингом — через приплясывающие вагоны электрички, через фиолетовую ветку метро, через кишащий двоечницами и отличниками университетский коридор. Пронеслось и сжалось в оглушительный фидбек, который слушал Деймон Албарн, прислонившись головой к усилителю в «Горбушке».

Ты отпустил уши и шагнул в вагон, новый, скрипучий и шаткий, прохладный и одновременно душный, набитый новыми людьми — тощими, как кочерги, и округлыми, как груши, — углубленными в смарт-простипжлст-фоны и план-безумно-шеты. Казалось, они все ждали только одного тебя для завершения картины. Посадка окончена, не держите двери, пжлст, вклинился машинист в правильные паузы и тонкое интонирование, после чего в кракелюрах локтей и рыл началось ползучее движение мраморного пейзажа.

Через двадцать, размышлял ты, развлекая себя в тоннеле, нет, через сорок, или через сто, или, может быть, чуть меньше солнечных лет вместо клонящихся и утягивающихся влево античных колонн Сокольнической и безудержной помпезы кольцевой за окнами другого, более смарт и значительно более комфортабл обтекаемого вагона, наполненного в целом такими же грушами и кочергами, будут уноситься в первозданную тьму не отдельные памятники эпохи, а целиком весь конструктивизм и интайрли весь сталинанс, все сертиз и все сикстиз, ко всем чертям, а затем, по мере ускорения варп-драйва, все ту саузандс и нью эйдж и далее без счета, пока не изменившийся со студенческих времен голос не объявит: «Станция Мун Ривер, герметизация завершена, пожалуйста, побыстрее выходите из вагонов, пожалуйста, побыстрее проходите в вагоны». И кому-то притулившемуся в уголке скучного сверхсветового скотовоза, какому-то толком не выспавшемуся пассажиру межзвездного метро придет на что-то отдаленно напоминающее телефон — невидимое глазу, но ощутимое сердцем сообщение: «С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ! МЫ ДАРИМ ВАМ 300 БОНУСОВ! СПЕШИТЕ ПОТРАТИТЬ ИХ В СЕТИ МАГАЗИНОВ СПОРТМАСТЕР!»

Свет

Я смотрю на сенсационную карту чужой планеты со скромными кратерками и большой белой протертостью в центре, растянутую серую колготку на длинной бессолнечной ноге. Смотрю и думаю — вот они все где, черные архангельские ночи, ведра клюквы и папины дочки, зажеванные кассеты и шипучие первые банки колы, опорожненные под шелковистыми подмосковными елями в зимнем послешкольном безмолвии. Вот оно, мое детство, где столько всего произошло, столько глобальных трагедий и каждодневных апокалипсисов, вот все наши прогулянные уроки и даже парочка уже институтских обжималок в раздевалке — все это здесь, в виде развернутой передо мной, как это называется, эквидистантной проекции с размытыми краями и четкой серединой.

Этот свет начал идти сюда, когда я учился в пятом или шестом, когда моих ушей достигла фраза «Иди сюда», брошенная местным гопником, который чувствовал в моем кармане две честные вот-только-прям-постперестроечные сотки. Он миновал Альфу Центавра, когда меня, на несколько лет повзрослевшего, зажимали в пропахшем потом подвале спортклуба, шипя на ухо: «Борись, борись, Вася!», по случайному совпадению почти цитируя глупый и смешной, но актуальный в ту пору продукт набирающих силу политтехнологий, вставая мне на спину и топча меня, пока я с упорством юного Дзигоро Кано стоял в планке.

Когда этот слабый, отклоненный и линзированный спиннинг черными дырами сигнал вошел в Солнечную систему, я сидел в удобном офисном кресле и следил за ползущими по московскому небу тяжелыми редкими облаками-мамматусами — такими редкими, что все, чей телефон умел делать снимки, прилипли к окнам и снимали высотные набухшие сиськи, — ну, то есть, отчаянно шутила несимпатичная коллега, если переводить буквально. На крыше невысокого здания через дорогу двое гастарбайтеров замерли в опасных позах, по-пустынному приставив сложенные козырьком ладошки к глазам. Мимолетное весеннее похолодание окутывало вылизанную дождями столицу, большие нервозные вьюги неслись по равнине осыпавшейся краями и автономиями Россосиссии, песчаная буря безраздельно хозяйствовала на соседском неуютном Марсе, простейшие кипели и делились в своих темных норах на всем прочем неблагополучном замкадье, и где-то на севере, минуя верхние слои атмосферы и северные сияния, вниз, к зарослям клюквы и спартанским условиям сейсмостанции, спускалась по веревочке из прошлого в будущее, из — в общем-то, эпохи голоцена, во — в принципе, тоже голоцен — маленькая, но невероятно ценная записка из галактического райцентра.

Создатель

Внезапно ученые устанавливают — со 100% достоверностью, — что первоисточник жизни на Земле представлял собой бесформенный кусок желе с корочкой, отдаленно напоминающий брус смоленского сала с кожицей. Ну, так получилось, что он попал на Землю, с него сползли какие-то никчемные штуки, промерзлые обрывки РНК, попали в воду, где уже плавали готовые для них нелепые пузырьки из липидов, гурьбившиеся в раннем мировом бульоне в ожидании способа воспроизводиться, произошла историческая встреча, все слиплось, сложилось, среагировало, и пошел отсчет органической истории мира, от цианобактерий до циничной сучки с розовым золотом шесть эс в потном вагоне на кольцевой.

И вот теперь как-то нужно это увековечить. Нужно же, наверно, воздать должное создателю, да? — рассуждает ООН. Нужно же, наверно, типа, воздвигнуть ему памятник, рассуждают ребята в Минкульте, брезгливо посматривая на абсолютно неопровержимые трехмерные модели сального бруска-праотца. После некоторых колебаний группа современных архитекторов, точно так же жмурясь и недоуменно пожимая плечами, создает на ВДНХ в неприметном скверике маленькую скульптуру женщины в как бы римской тоге, типа символизирующую Мать-природу, воздевшую одну руку как бы к небу, откуда на нее обрушилась нелепая панспермия, и в этой руке держащую, ну, это — короче, бля, ну ты понял — сука — ВОТ ЭТО. После этого все дружно отворачиваются, архитекторы смахивают халтурный пот, ребята в министерстве захлопывают папки, дяди в ООН с облегчением опускаются в глубокие международные кресла, энтузиасты «Википедии» торопливо дописывают фрагмент статьи «Геологическая история Земли», вставляя прямо под катархеем наскоро намалеванную пиктокграмму бесформенного тела, с помощью которой брезгливый дизайнер без особого старания попытался показать, типа, ну че, это, как бы финальное объединение креационистских взглядов и многочисленных теорий возникновения жизни на земле, бла-бла-бла, все, rasterize layer, nevedomaya huynya shadow copy copy, селект олл блять, аплоад ту гугл драйв, фуффф, ну и треш, надо выпить—

Парень и девушка, прижавшись друг к другу под крохотным прозрачным зонтом-презервативом — пошли на первое свидание в реале, и такая подстава — примостятся на скамеечке у фонтана «Дружба народов», и в какой-то момент, когда у девушки в глазах промелькнет «уже можно», а у парня в голове — «лучше бы не сейчас», она вдруг оторвется и покажет на стыдливо спрятанную за деревьями и забытую всеми фигуру Матери-природы с создателем в руке:

— Ой, смотри, это что у нее?

— Ха! — скажет парень. — Какая-то фигня белая. Вон там написано, пойдем почитаем.

— Не хочу, — вдруг потянет его за рукав девушка. — Хочу тут посидеть.

Он вернется к ней — уже ничего не попишешь — и в этот самый момент где-то в глубине галактики на чужую безжизненную текущую горячими реками молодую планету шлепнется неприглядный шматок сала.

Триколор

В преддверии большого праздника на улицах появились доступные припопсненные символы власти: флажки в руках экстравертных парней-раздатчиков, растяжки над дымным шоссе, пара билбордов, побитые дождем флаги на фасадах домов, внедренные тренированными иногородними альпинистами в ржавенькие держатели, где, кстати, с зимы скопилось прилично пыли и даже залетела пара бычков с верхних этажей. Над всем этим, мелким и мигающим, возвысилась Останкинская башня, одетая праздничной иллюминацией, ультиматной формой патриотизма в виде светящихся колец, плавно меняющих цвет в до сих пор не выученной последовательности и откладывающихся в памяти — хотя бы у небольшой части жителей — хотя бы районов Ростокино и Алексеевского — хотя бы на время долгих выходных: белый, синий, красный.

Если со вторым и третьим все вышло как надо, и ядреные оттенки врезались в мемориз любого, кто осмеливался выглянуть в окно прохладной июньской ночью, то с белым у инженеров возникли проблемы — то ли ламп нужных не нашли, то ли в природе не оказалось галогенов, светящихся белым, свежим цветом, то ли еще по каким-то неведомым причинам — как известно, нет дизайнера, который не страдал бы от белой полосы на российском триколоре, — в общем, вместо положенного государственного оттенка раз в минуту башня вспыхивала нежно-розовым, зефирно-кружевным, как флакон духов Miu Miu, или крылышки ангела Victoria’s Secret, уверенно шагающего по подиуму под песню «Moves Like Jagger» Maroon 5.

И в этом была чистейшая гармония. Та правда, которая скрывается за помпезными плакатами «История России», за выставками ядерных боеголовок на ВДНХ, где фоткаются отстоявшие свою смену раздатчики флажков и зазывалы, та, которую не задушишь и не убьешь, а скорее, поставишь себе расширение для Хрома и качнешь через прокси, та, которая исподволь, которая под спудом, которая от души. Розовый, синий, красный. Цвета флага твоей любимой, искренне любимой настоящей родины. Розовый — цвет трусиков твоей первой девушки, которая также носила розовый топ и, как ты узнал позже, получив высший уровень доступа к ее сердцу — цвет рабочего стола на ее маленьком 11-дюймовом нетбуке. Цвет облаков, которые ты наблюдал, когда плелся от нее со своими вещами обратно к маме, и цвет тачки, которую ты увидел в ее инстаграме пять лет спустя. Синий — цвет лестничных окон твоего микрорайона, в которых ты иногда видишь фигуры соседей, курящих в конце коридора, и контуры комнатных растений, заботливо поставленных другими соседями, как правило, некурящими. Цвет вывески «ПРОДУКТЫ 24» — вернее, ее левой части. Цвет полицейской мигалки — одной, то есть, ее половины. И цвет ночной электрички, на которой ты возвращаешься в свое подмосковное Средиземье, выпрастываясь длинной железной кочергой из тускнеющего заката, цвет которого, разумеется — красный. Красная растекающаяся клюква на утыканном трубами и козырьками горизонте, красная лампочка «Говорите после сигнала», красный индикатор аккумулятора, красные глаза на последнем совместном селфи со вспышкой, красная — конечно — цифра «24», красная часть мигалки и красная впившаяся в чью-то спину шпилька. Да не в твою, конечно, ты не такой, у тебя — все те же розовые трусы, розовый рабочий стол, синие окна, красная вывеска, черный чай. И где-то далеко за горизонтом, в другой хемисфере, на обычно спящей уже, либо не проснувшейся еще части суши — розовеющий за тонкими пальмами рассвет. С днюхой, любимая, зая, нежная — люблю тебя, когда ты не прикидываешься.