Время

Хорошо, что я один сюда приехал. Хорошо, что со мной нет никого из моих родственников — которые вокруг по стенам на размытых черно-белых фотках в самодельных резных рамках — никого из моих друзей — которые тоже где-то тут, в одном из пухлых фотоальбомов, на более современных, но не менее размытых цветных с нелепой временной меткой — никого, кроме ветра, щелкающего счетчика электроэнергии и бегущей струйки воды в бачке проеденного полувековой коррозией узкогорлого хрущевского унитаза. Я в квартире моего дедушки, в глубине промзоны, на обочине широкого рабоче-крестьянского проспекта, куда я прибыл, чтобы спасти коллекцию дедушкиных картин от раздувшейся сверхновой урбанистического солнца.

Дедушка часто прибегал к небольшой художнической хитрости: брал какую-нибудь попсовую открытку с избитым туристическим видом, приклеивал на холст, размечал аккуратной сеточкой и раскрашивал поверх маслом — так, что она превращалась в густой гиперреализм, а то и в отчаянный экспрессионизм — все зависело от того, какое направление он проходил в тот момент по многотомной книге «Школа искусства». Несомненным плюсом такого подхода было то, что не нужно было каждый раз ломать голову над сюжетом, думать о пропорциях и перспективе, минус же — единственный, но, пожалуй, перечеркивающий все плюсы — заключался в том, что, будучи пойманным на использовании такой техники, автор моментально лишался всех своих наград и становился объектом презрения и усмешек со стороны других художников. Именно из-за этого риска выставлять такие работы на продажу дед не решался, и просто держал их дома, где они могли вроде безопасно демонстрироваться родственникам или гостям, не отличавшимся внимательностью. Наряду с фотографиями из разных уголков мира материалом для таких упражнений служили портреты из семейных альбомов, с помощью дедушкиной ретуши приобретавшие утерянные (или никогда не существовавшие) благородство и класс.

Я стоял у стены гостиной, увешанной раскрашенными лицами моего рода, стоял и думал о любимом — о времени. Куда девается прошлое? Ведь оно не может уходить просто в никуда, вместе со всеми своими увесистыми атрибутами и полнокровными действующими лицами — вот так — бац — и испаряться. Не может же одинокое поросшее лопухами шоссе, по которому мчится вот этот винтажный «Бьюик», просто взять и стать пустотой, памятью какого-то там маленького человечка, углерод-углеродными связями в его мозгу, который к тому же через мгновение вышибет снайперская пуля. Ведь если время — это одно из измерений, оно не должно пропадать бесследно. Взять то же шоссе — ты проезжаешь сколько-то миль, и они остаются позади, но всегда можно затормозить, развернуться и вернуться назад. Почему я не могу вернуться туда, в этот импрессионистски-фотографический пейзаж с кактусами и дюнами? А если могу, то как? Куда уходит время?

Да никуда, отвечала мне более развитая внеземная цивилизация, общавшаяся со мной через рисунок на обоях. Никуда оно не уходит, просто вмазывается в стену в двух метрах за твоей спиной, от которой ты отчаянно пытаешься уехать на своем вросшем в землю доисторическом велотренажере. Вмазывается тут и там, как попало, под разными углами, стекает, застывает и выцветает причудливо раскрашенными карточками с радостными лицами, одно поверх другого, недоумевающими лицами, напряженно-серьезными лицами, удивленно-испуганными лицами из самого начала XX века в широких паспарту с каллиграфической подписью Portrait-Salon.

Я отошел от стены к расположившемуся в углу комнаты массивному старому секретеру с пыльными сервизами на застекленных полках и принялся по очереди открывать его многочисленные ящички-на-ключике, бесцельно рассматривая их спрессованное содержимое. Я не знал, что я ищу, и они, за стеной, вероятно, тоже не знали. Истлевшие перфокарты, неиспользованная папиросная бумага, прилежно скопированные из книжек по рукоделию выкройки, пластилин — мой — кукла — сестры — жидкость для снятия лака — бабушкина или мамина? — сигареты — мои или дедушкины? — здесь все имеет одно измерение, и все принадлежит одному времени — времени ноль. В этих строительных карьерах нет геологических слоев, нет уровней и горизонтов — есть одна бескрайняя плоскость, на которой перемешаны следы прошлых популяций, условно раскиданы по квадратикам, в которые ты ставишь свой левый кроссовок, ставишь правый, ставишь эдак, ставишь так, потом как-то почти неосознанно подпрыгиваешь и начинаешь пританцовывать под диско, несущееся из соседней квартиры, где только что въехавшие жильцы празднуют новоселье. И только при очень пристальном изучении можно увидеть прямо под ногами просвечивающий краешек другой — манящей, настоящей — очень похожей на нашу, но другой параллельной вселенной.

Я задвинул последний ящичек секретера, выпрямился и посмотрел на разлапистую самодельную люстру с четырьмя лампочками, похожую на трофейный инопланетный беспилотник, намертво прикрученный к потолку. Перевел глаза с люстры на окно — а просвете между плотными шторами виднелось бело-голубое тускловатое небо. Близился полдень. Снова посмотрел на люстру: она блестела приторным лаковым блеском — дедушка обильно покрывал свои изделия лаком — свисала с прохудившегося потолка, бесконечно отделяясь от материнского корабля, отражалась в таком же без всякой меры налакированном паркете.

В этой комнате, сложенной из четырех стен, двух шкафов и толстого ковра, в этом крохотном душном и пыльном пространстве, отвоеванном человеческой цивилизацией у жестокого космоса, в звездной глуши, в галактическом рукаве, в вате темной материи, под сахарной каемкой пояса астероидов, я сидел на старом стуле — безбожно залакированном — и слушал, как на улице жалостливо лает и подвывает оставленная у магазина собака. Время шло. Я ждал. Просвет между шторами начал разгораться, накаляться железным ухватом в руках смуглого стахановца. Наконец в комнату прорвался луч выползшего из-за тучи солнца и ударил в блестящий пол, разбежавшись по нему океанской рябью и превратив его на мгновение в одно из удачных, аутентичных дедушкиных полотен. Моя рука опытного инстаграмщика машинально потянулась за телефоном. Я отложил его в сторону, встал и подошел к окну, засунув руки в карманы. Меня не проведешь, подмигнул я жирному солнцу. Объемное, гибкое, дрожащее время неслось мимо меня, продолжая плясать где-то в зеркале заднего вида. Я отвернулся от окна и неуверенно шагнул вперед, к затянутой в старинный дерматин и обитой кнопками двери, к дыре в многомерное пространство, толкнулся и пошел, заставляя сумасшедше крутиться закостеневшие датчики измерений. Было тепло и ветрено. Прохладно, на самом деле. Холодно, если честно. Мороз. Да жесть, просто абсолютный ноль. Но ничего, я доберусь, говорил я обмерзшими губами. Телефон зазвонил — машина времени у подъезда включила счетчик. Сейчас выйду, ответил я. Бросил быстрый взгляд на блестящий паркет, на фотки, на люстру, на шкаф. Затянул кран, отключил электричество. Захлопнул дверь, повернул ключ. Полетел.

Levi’s

Сегодня решил зайти в торговый центр — купить себе пару рабочих джинсов. Я пришел рано, к самому открытию, чтобы избежать утомительного субботнего ажиотажа и шоппинговой толкотни, которая, хоть и сильно спала за последний год по понятным причинам, но сути своей не поменяла, и осталась нетерпимым явлением для раздражительных типов и меланхоликов. С самого утра погода находилась в постоянном движении: один контрастный вид сменялся другим, как кадры на выцветшей архивной пленке: за окном то вспыхивало ярко-желтое солнце, освещая ярко-красные кирпичные дома на фоне ярко-голубого рябящего пляжными облаками неба, то наваливались угрюмые серые тучи, сгущаясь над серой каемкой микрорайонов и безутешной сутулой фигуркой дворника, то снова в остром луче мелькало воронье крыло, и над пространством от Ростокино до Тверской разверзалась прямая дыра в голубую стратосферу, куда втягивался липкий снег и откуда сыпались блестящие дискотечные конфетти. Эта последовательность в разных комбинациях повторилась множество раз, пока я наконец не оказался внутри огромного теплого ангара, обвешанного рекламой, накачанного кофе и набитого шмотьем, готового накормить, одеть, обуть, подсказать, показать, поглотить.

Было тихо, просторно — я, гладкий пол, стеклянный потолок, две тетки, два дядьки, одна ложка в одной чашке и нервные глаза охранника, терпящего последние часы суточной смены. В слоу-моушене, которым наделил меня магазинный эскалатор, под саундтрек, которым наделил меня мой собственный плеер, мимо двигались витрины русских бутиков, которые хотели казаться иностранцами: Carlo Pazolini, Alessandro Manzoni, Tom Farr, Alfred Muller… «Westland, — гласила одна из вывесок. — American spirit since 1930». Высокий парень с ковбойской щетиной и густым черным чубом смотрел мне прямо в глаза и говорил: «Look, Mac, just in case you’re looking for something plain classic — this is what we’re all about. Hard working, God believing, you know the deal». Он обнимал свою девчонку в грубой джинсовке, с растрепанными волосами и милым лицом простой мормонской жены из средней Америки. За их спинами лежал приятный сельский ландшафт. Они сдержанно улыбались, подставляя лица потоку воздуха из студийного вентилятора и позируя штатному фотографу ОАО «Диалог-М» в съемном лофте на Электрозаводской.

— Есть, — говорил тот, отходя и листая снимки. — Вроде нормально вышло.

Парень с ковбойской щетиной приглаживал чуб и шел к вешалке, вытаскивал из пуховика пачку «Marlboro».

— Ты куришь? — поворачивался он к девушке.

— Ага, пойдем! — весело отзывалась она, поднимая глаза от телефона. — Угостишь? А то я свои забыла в машине.

— Приятно с тобой работать, — говорил он, когда они спускались вниз по гулкой заводской лестнице с широкими деревянными поручнями и оббитыми за столетие дореволюционными ступеньками.

— И мне, — отвечала она.

Что-то было в том, как она это сказала, думал он, но что-то было и в том, как она неотрывно пялилась в свой телефон, тут же окорачивал себя, — не спеши, ковбой, мля.

— Ниче кстати джинсовка, да? — спрашивал он вслух.

— Да, кстати! — энергично кивала она, в этот раз подняв только брови, но не глаза.

Не, без шансов, чертыхался он, все, забей.

Я шел по бесконечному и почти безлюдному, отражающему переменчивое небо магазинному проспекту, минуя скамейки, мороженницы и студии маникюра. За одной из стоек девушка-мастер склонилась над рукой пожилой дамы, медленно и сосредоточенно ведя кисточкой по ее розовому ногтю, пока та, театрально отвернувшись к окну, смотрела, как плывут московские облака — легкие, тонкие, всегда юные и всегда новые, но при этом точно такие же, как были в двухтысячных, и точно такие же, как были в девяностых, и такие же точно, как плыли над Чикаго в марте 1930-го, когда несуществующий брат Уолтер положил руку на плечо несуществующему брату Дэвиду и сказал, мастерски переместив сигарету из одного угла рта в другой:

— Dave, what if we start sewing these overalls on our own?

Дэвид вывернулся из его объятий и, поморщившись, переспросил:

— Sewing what?

Брат Уолтер засмеялся и задымил.

— I’m just kidding, take it easy. You goin’ to service?

Он выплюнул сигарету, задавил ее носком ботинка и пошел к дому, на ходу поддергивая подрастянувшиеся, пованивающие, но все-таки чертовски удобные Levi’s 501.

— Fucking idiot, — сказал Дэвид, тоже сплюнув и поправив шляпу. Настроение у него почему-то улучшилось. Он задрал голову и какое-то время, прищурившись, смотрел на рваные быстрые облака, летевшие с запада на восток, с Новой земли на Старую землю — через степь, через пески, через океан — куда-то туда, где они изольются дождем, высыплют снег, распадутся на атомы в чистой слепящей голубизне, а затем, спустя десятилетия, войны и субкультуры, из тех же атомов соберутся, только для того, чтобы проползти над головой у примерно такого же типа — разве что подрищеватее и без шляпы — стоящего на остановке трамвая и щурящегося на ближайшую к нему звезду.

Гимнастика для глаз

Я никогда не жаловался на проблемы со зрением, но как-то раз попал на прием к офтальмологу — меня направил к нему другой врач, вероятно, в отчаянной попытке избавиться от навязчивого пациента с его бессвязными тревогами, суть которых сводится к тому, что его телу плохо и его мир стал тусклым. Сидя под яркой лампой, поочередно закрывая глаза и читая буквы, я тщетно пытался сформулировать, что же именно меня беспокоит. Доктор после беглого осмотра вздохнул, покачал головой и отправил меня домой, прописав делать гимнастику для глаз.

«Вырежьте из цветной бумаги кружок и наклейте его на стекло, каждое утро вставайте перед ним и смотрите: то на кружок, то на горизонт, на кружок, на горизонт — и все у вас будет хорошо». Как это обычно бывает с мнительными меланхоликами вроде меня, я почувствовал себя хорошо уже после того, как за мной закрылась дверь кабинета, но гимнастикой все же решил заняться — не столько в терапевтических целях, сколько потому, что сама идея стоять перед окном и смотреть то на наклеенный на него кружок, то на бледный расцветающий на фоне урбанистический рассвет показалась мне чем-то очень-очень близким и приятным.

В первое же утро, еще затемно, вскочив со своей кривоватой кровати и нетвердо пройдя в тесную ванную и обратно, я занял позицию на лунном пятне у балконной двери, к которой еще вечером прилепил вырезанную, кажется, из чьей-то визитки круглую метку. Все системы были готовы. Ранние трамваи скребли рельсы в направлении метро, фабричный люд маленькими группами шел в направлении ремзавода, интеллектуальный люд левитировал в направлении НИИ приборостроения, клапаны открывались, чтобы удалить отходы, клапаны закрывались, чтобы сохранить тепло и десятиминутки сна. Я медленно вращался в своем маленьком жилом отсеке, соединенный тонким прямым лучом с огромным шестидесятиэтажным жилым комплексом «Звезда СВАО», строившимся последние десять лет, все еще незавершенным, но недавно начавшим принимать первых нетерпеливых жильцов. По его темному фасаду, кое-где еще покрытому строительной пленкой и лесами, спускались разноцветными фигурами огни многокомнатных квартир. От пустых верхних этажей, где в оконных проемах свистел ветер и висели промышленные альпинисты, они ползли вниз, как блоки тетриса, собираясь хаотичным нагромождением у золотого подножия, омываемого вечно дымной и яркой федеральной трассой.

Когда я вспомнил о том, что нужно перевести взгляд на кружок на стекле, уже начался рассвет. Буро-коричнево-черная масса на горизонте становилась бежево-серо-пунцовой, серо-серо-синеватой, серо-серо-серой с узнаваемыми очертаниями ближних районов, дальних труб и постоянно меняющих свое положение облаков. Я снова поменял фокус и посмотрел на высотку. Она просыпалась, разгоралась, активнее втягивала в себя воду и исторгала из себя нечистоты, окутанная стаями вернувшихся потрепанных птиц, хрупкими башенными кранами и плавно двигающимися на своих тросах опытными техниками. В ней лежали открытые журналы и качались оставленные на весь день торренты, медленно бились в продленном сне какие-то редкие отпускные сердца и катались по полу колонии частичек пыли, поднятой теми, кто убежал на работу. Я чуть наклонил голову — и башня исказилась в неровном мутноватом стекле, заколебалась, стала размытой, потянулась в сторону, как изображение на экране старого телевизора с эфирными помехами, и в следующий момент слилась с облупившейся краской, пылью и мухами, скопившимися за зиму между рам.

Я сошел со своей наблюдательной позиции, открыл форточку и выглянул наружу, вдохнул свежий все еще прохладный воздух: высотка была на месте, прямая и неколебимая. Стоя в нелепой позе — колени на подоконнике, голова просунута в форточку, рука держится за ручку балконной двери — я подумал о том, что, наверно, было бы грустно, если бы очередной международный эксперимент вдруг неопровержимо доказал, что вся вселенная, которую мы наблюдаем, на самом деле — не что иное, как грязное стекло, толстое покоцанное стекло на седьмом этаже панельного дома не первой свежести с наклеенным на него кружком из цветной бумаги, с помощью которого не сильно шарящий в астрофизике бородатый хипстер тренирует и без того идеальное зрение — не столько ради терапевтического эффекта, сколько для того, чтобы спастись от бесконечно расширяющейся космической тоски.

Электроника

Когда мне было десять, у меня откуда-то появилась книжка под названием «Семь вечеров с микрокалькулятором “Электроника Б3-34”» — тоненькая, хлипенькая, в бросовой мягкой обложке, быстро превращавшейся в неопрятный оттопыренный клок. Ее целевой аудиторией было многомилионное поколение старших научных сотрудников, мерно гудящее электробритвами и шуршащее машинными распечатками по областным центрам пустой коробки-страны — в первую очередь, конечно, мужья, между стиркой и раскатыванием теста — их жены, и, возможно, дети.

Семь вечеров — это был короткий курс, как сейчас сказали бы, «крэш-курс». После того, как ты затянул кран на кухне и застеклил лоджию, можешь отложить в сторону разводной ключ и Стругацких и, загадочно улыбнувшись, помочь малышу со строительством его космического корабля. Не факт, что он долетит до Марса, но есть шанс, что дотянет хотя бы до другой стороны Атлантики — и, как ни стыдно в этом признаться, возможно, в нем найдется место для тебя и твоей жены.

Я помню этот калькулятор — здоровенный, угловатый прибор на четырех круглых батарейках — я мог бы сравнить его с ранними компьютерами Apple, если бы тогда знал об их существовании. Он был монстром по сравнению с обычными калькуляторами, которые мы таскали в школу и стреляли друг у друга на контрольных. Его закрытый темным стеклом, глубоко посаженный люминесцентный экран-индикатор не выглядел проигрышно рядом с жидкокристаллическими дисплеями и солнечными панельками — наоборот, придавал ему такой насупленной серьезности: дескать, большим парням эти ваши девчачьи штуки не нужны.

Программы состояли из последовательностей нажатия разных клавиш: «Нажмите “С”, чтобы перевести калькулятор в режим программирования». «Нажмите “це”», — шевелил я губами, ища кнопку — синюю, глянцевую, новехонькую, хрустящую. Я создавал машину, которая должна была, пока я сплю, изменить нашу реальность, сгладить углы ГДРовских шкафов, изменить нумерацию домов — с «17/37с1» на просто «1» — сдвинуть часовой пояс, поднять среднегодовые температуры апреля до 25 по Цельсию, а лучше сразу пересчитать по Фаренгейту, распрямить улицы, вытянуть вверх кирпичные дома, панельные уничтожить, заселить освободившееся пространство новой субтропической флорой, и перед самым рассветом, когда должны будут случиться одна за другой две ненавистные вещи — сначала резкий звонок будильника, а потом тревожный голос мамы: «Вставай, семь часов!» — буквально за доли секунды до этого момента, столь малые, что экрана школьного калькулятора не хватило бы, чтобы вместить все нули после запятой, в этот час «ц», как я его условно назвал, моя машина должна была быстрехонько устранить все нестыковки, сшить все трещины и парадоксы пространства-времени, возникшие в процессе выполнения программы, стабилизировать вращение, закрыть гиперкуб и сообщить мне мягким голосом Алисы Селезневой из будущего, где ей уже сорок, но она все еще ничего: «Доброе утро, красавчик! Добро пожаловать в твой новый мир!»

Я проснулся ранним весенним утром седьмого дня, опередив и маму, и будильник, и рассвет, — подошел на цыпочках по скрипучему паркету к своей парте, где среди тетрадок, учебников и линеек покоился суперкалькулятор. Красная лампочка рядом с тумблером «ВКЛ.» у него на передней панели слабо мерцала, на экране тускло вспыхивали цифры, сливаясь в одинаковые восьмерки. Он пытался завершить расчеты и не мог этого сделать. Разрядился, подумал я на языке будущего, случайно просочившемся через одну из незаросших кротовых нор.

Я отдернул штору и увидел полосу необычайно яркого оранжевого рассвета, тлеющую под квадратом необычайно глубокого черного космоса, моему взору предстали химеры незаконченных долгостроев-многоэтажек, двухэтажные нелепые здания из сайдинга, замершие на промежуточной ступени эволюции от уличного ларька к продуктовому магазину. По освещенной луной тропинке через зелено-синий — трава и иней — пустынный двор, вихляя из стороны в сторону, двигался вдребезги пьяный мужик на велосипеде с заметными даже издалека глубокими восьмерками на колесах. Он что-то громко и недовольно говорил, размашисто жестикулировал, то и дело отпуская руль, чудом держал баланс, но в какой-то момент все-таки потерял его и остановился, затормозив костлявой ногой. Постоял несколько секунд без движения, свесив голову, затем обернулся и посмотрел прямо на меня — на мое, наверно, единственное во всем доме неспящее окно — вздохнул и виновато пожал плечами, как бы говоря: «Ну, а что я могу сделать?» — после чего неуклюже оттолкнулся и начал медленно подниматься в светлеющее небо.

Весна

Уважаемые пассажиры, говорит праздничный, звонкий голос диктора в метро, сегодня — 1 марта. А это значит, что мы с полным основанием можем поздравить вас с наступлением весны. Весна, продолжает голос, — это время радостных ожиданий и надежд, время, когда наши чувства пробуждаются ото сна. Когда мужчины исполняются галантности, дремавшей глубоко в их белогвардейских рецессивных генах, а женщины вновь расцветают, казалось бы, погибшей под пуховиками и лыжными шапками красотой самых высоких пушкинских стандартов. Время, когда каждый возделывает свой сад — и дачник, не дачник — берет, то есть, лопату, и начинает вот так вот хуячить мерзлую почву. Раз! Раз! Раз! Бьет со всей силы, бьет со 105% силы, бьет со 120% силы, обессиленный, валится навзничь, лежит под бледно-голубым бездонным небом с утренними звездами, с широко открытыми глазами, с настежь распахнутыми чакрами и растрекавшимися губами, лежит и слушает, как растет трава, как гудит в Раменках метро-2 и как сливаются черные дыры в миллионах световых лет от Млечного пути. Лежит, лежит, пока не онемеет нога и не нарастет иней на ресницах и бороде, потом переваливается на бок, со стоном встает на четвереньки, проползает пару метров и опять припадает к земле, чтобы повыть от боли и пожевать диких ягод. Поднимает глаза к небу, и с неба обрушивается первобытный дождь, гром, хлябь, заливает лицо, застилает глаза, мешаясь со слезами и грязью. «Весна!» — кривится в улыбке скованный морозами и неврозами рот. «Наконец-то!» — тянется слабая исхудалая рука со смартфоном, чтобы сделать первое утреннее селфи. Вокруг бурлит мутная вода, свищут свирепые ветры, сходят лавины и трещит кустарник под копытами мигрирующих животных. «Внимание, — говорит посерьезневший голос диктора. — Уважаемые пассажиры, при следовании по эскалатору для увеличения пропускной способности эскалатора, пожалуйста, занимайте обе стороны эскалаторного полотна».

Грузные бизоны тяжело бегут по бескрайнему белому ковру с тонким сухостоем, который стонет, стада поднимают клубы снега и пыли, сильные расталкивают слабых, слабые ломают ноги и падают, сдаваясь под зубами повисших на них волков, трусливых поодиночке, но бесстрашных в стае. Пенится горная река, вздымаются к небу искры затухающего огня, над всем этим вьются хищные птицы. Наступает весна — время радостных ожиданий и надежд, время, когда ты вылезаешь голый из промерзшего трупа лошади, треплешь ее по мертвой холке и решаешь двигать дальше, еще не зная, ждет тебя впереди твой первый «Оскар» или опять его возьмет твой более приятный во всех отношениях коллега по фильму.