Атмосферный феномен

Иногда, когда ты бредешь по вечернему микрорайону между приземистых крупнокирпичных домов, как бы поднимающих лбы от земли и провожающих твою фигуру тусклыми взглядами, можно столкнуться с интересным атмосферным феноменом. По какой-то причине он до сих пор не изучен — не то чтобы его трудно было встретить, просто, видимо, есть масса других, более важных природных аномалий, с которыми предстоит еще разобраться сотрудникам государственных НИИ, стоящим с папиросами в зеленом окне курилки, — а уж потом браться за мелочи вроде этой.

Особенно часто это происходит в конце зимы или ранней весной, в тумане переболевшего гриппом города, когда округа и префектуры еще забиты унылой облачной ватой, но за ней уже угадывается радостный и потный июньский полдень. Улица, по которой ты идешь, внезапно становится гулкой трубой — не отдельным куском металлолома, но частью какой-то большой и сложной конструкции, когда-то построенной для большой науки и оставленной, рассекреченной, подзаросшей. Оттащенной от военной части и брошенной в поле васильков. Твои шаги по неровной плитке начинают звучать с сильным эхом, твои пошмыгивания разносятся на километры, музыка в твоих наушниках, играющая в половину громкости, становится слышна едва ли не в начале квартала. Ты инстинктивно оборачиваешься — но сзади никого нет, улица пуста — и идешь, идешь, один, один, вдоль кучно припаркованных, кованых и литых, элитных и бюджетных, застекленных балконов, слушаешь капель, вспоминаешь, как узнал это слово — в третьем, что ли, классе — и как оно из-за этого навсегда связалось со школой и уплывшим воздухом девяностых, уплывшим куда, машинально спрашиваешь себя, уплывшим, как если бы девяностые были дирижаблем, тут же находишься, дирижаблем в плотной атмосфере твоего парникового венерианского детства, из которого ты почему-то идешь по трубе, все идешь и идешь, слушаешь и слушаешь — голос диктора, который вещает о внешней политике, и серую кошку, окотившуюся в картонной коробке этажом ниже, и слабо дрожащую на столе чашку, и мягко шипящую бесконечную кассетную пленку.

Кто-то моет руки под горячей водой, долго, дольше чем нужно, а кто-то прямо с улицы, холодный, садится за стол. Свистит газ, болтаются пластинки накипи в электрических чайниках. Одно окно включается, другое выключается, одна форточка хлопает, другая открывается. И, когда эта слышимость становится почти невыносимой — настолько, что ты чуть ли не бежишь, чтобы свернуть в ближайший переулок — все резко прекращается. Так же неожиданно и необъяснимо, как началось: налетает ветер, всклокочивает волосы кое-как скачущей по кочкам девчонки в парке и кроссовках, тоже когда-то не попавшей на ваш общий дирижабль, подбрасывает твой непрезентабельный белый пакет из супермаркета — и — раз! — феномена уже нет.

Шумная дорога, щелкающий флаг на фасаде дома, звенящий трамвай и хлюпанье оттаивающей экосферы, которая толком-то и не замерзала. Полощет горло диктор, вздыхает нераспетый Меладзе, перекатывается бумажный стакан в глубине пустого кинозала. Где-то далеко, в консервативной глуши штата Иллинойс, готовится к экспорту кукуруза, из которой через пару месяцев сделают попкорн, в который ты необдуманно запустишь свою правую руку, чтобы еще через несколько минут украдкой вытирать жирные пальцы об обшивку кресла, обнимая свою будущую летнюю любовь.

Advertisements

Суббота

Я люблю просыпаться рано, раньше всех в городе — ну, кроме, разве что, самых фанатичных качков, входящих в двухнедельную сушку, и городских бабуль, поднимающихся по зову неодолимого сельского гена. Люблю вставать рано и знаю, когда весна делает то же самое.

Здесь, в неплотно застегнутом на два перекрестка-пуговицы, наэлектризованном и поеживающемся старорежимном микрорайоне, это очень хорошо чувствуется. В ровных кварталах утренней темноты, распиленной фонарным светом аккурат по историческим фасадам, в аэродинамических трубах длинных коридоров, в тлеющих углях однокомнатных квартир, в особых отношениях северного ветра и столетних хозяйских сатиновых штор. В горячей воде, которая бьет в режиме «соло» — в том смысле, что все остальное нечетко — из моего не самого аккуратного крана, проделав извилистый путь от подземного моря до зубной щетки. В двух водосточных трубах на соседнем доме, которые я вижу первым делом, выходя из ванной и вновь выглядывая на улицу. Они выделяются на фоне светлеющего неба, отдраенные, новехонькие, как серебряные коронки в старой расшатанной брежневской челюсти.

В глубине двора зажигается окно, выходит курить первый проснувшийся — а, может, и не спавший — военный пенсионер. По голому проспекту прогромыхивает, тускло блестя стеклом, первый везущий воздух самосвал. С разлинованного кончика сигареты слетает пепел, из-под крупного колеса выстреливает ледяная крошка, оба — и водитель самосвала, и курильщик на балконе — не зная друг о друге, одинаково откашливаются и думают о похожем: первый — о том, что скоро вместо грязно-серой обочины будет серо-зеленая, с домашней едой и проститутками в облаках пыли; второй — о том, что скоро можно будет выходить курить не напяливая ватника, и не спеша разглядывать цокающих внизу деловых кобылок.

И пока эта синхронность не развалилась, к ним подключается кто-то третий — кто-то, кто, надо полагать, тоже только что проснулся, и, повинуясь неясному позыву, первым делом решил вынести мусор. Он выходит на лестницу, рывком открывает тугой клапан мусоропровода — мусоропровод находится прямо за моей стеной — хочет опорожнить в него свое неказистое ведро, но внезапно обнаруживает, что дыра уже забита чьим-то (слишком большим для этой дыры) экологичным биоразлагаемым мусорным мешком. Тогда он решает — а водитель подтормаживает — что он все-таки сможет — а курильщик сладостно затягивается — протолкнуть этот чертов вонючий мешок, и начинает — со скрежетом, зло и монотонно — шарашить, грохотать тяжелым мусоропроводным клапаном о точно такого же мусоропровода ствол. Жах! Жах! Твою мать! Подъем! Какой день? Суббота! Рабочая! Просыпайся! Проспишь, давай, давай, пошел! Вставай, опоздаешь! Куда? Туда! Куда? Как куда, туда, куда, как будто непонятно, куда, в мусоропровод проваливается спрессованный мусорный ком, следом сыплются склизкие картофельные очистки и пачки от пельменей, брезгливо морщится разгоряченное помятое лицо, летит на сухую мостовую бычок, исчезает за горбом эстакады самосвал, сходятся стрелки: семь.

Иссякающая Луна уходит за границу ночи, на глаз отчеркнутую провисшим проводом. Все становится светлым и прозрачным, простым и понятным. Жирная Венера завистливо ползет над урбанистическим земным пейзажем, звякающим микроволновками, крякающим утренними селфи, подернутым дымкой еще не распакованного марта и пронизанным легким утренним голодом.

Я тебе не верю

Вечер пятницы, я возвращаюсь домой. Выхожу из лифта на свою тесную лестничную клетку в кафельную пыльную клеточку, шарю в сумке в поисках ключа и краем глаза замечаю парня, стоящего у окна пролетом ниже. Он стоит спиной ко мне, лицом к глянцевой урбанистической тьме в обрамлении монтажной пены, курит и громко, артикулированно говорит с кем-то по телефону. Звук закрывающихся дверей лифта не вызывает ни малейшего волнения его массивной затянутой в кожзам фигуры.

— И к чему ваще вот это было? — говорит он. — Нет, ты можешь объяснить?

— Смысл какой? — спрашивает он, облокачиваясь о подоконник и стряхивая пепел в стоящую на нем банку из-под кофе. — Кто она мне? Зачем ваще вот это вот все?

— А? — прибавляет он и замолкает.

На лестнице воцаряется сухая прозрачная тишина, пронизанная полувековым кумаром, испарениями неровно дышащих тел и секретами не одной тысячи желез всех, кто побывал здесь с середины 60-х до наших времен. В этой тишине звучит мышиным поскребыванием чей-то далекий надрывающийся голос.

— Солнышко, ну погоди, — прерывает скрежет в трубке гулкий голос парня.

Скрежет не прекращается, и он продолжает, досадливо повышая тон:

— Ну че ты начинаешь-то?

— Квквквквквквкв! — звучит из трубки высокая синтетическая пила.

— Нууууу… — раскачивается мощный бас.

— Квергквергквергквергкверг! — поднимает питч женщина на другом конце провода, заставляя лестницу гудеть все сильнее и сильнее.

— Вуммммммм! — отзывается лестница, обогащаясь новыми оттенками отчаяния, злобы и невесть откуда взявшейся, но тут же утонувшей в досаде нежности.

— Я тебе не верю! — наконец различимо прорезаются отчетливые, заостренные слова.

— Нуууу… — густо отвечает бас, делает короткую паузу и сдержанно вступает с мягким обволакивающим тембром:

— Вот скажи, зай, зачем вот это вот все… — но в середине фразы срывается и продолжает на октаву выше:

— Да не было у меня с ней ничего!!!

— А я тебе не верю! — вставляет голос в трубке.

— Да почему? — вторит искаженный мужской фальцет. — Почему ты мне не веришь? Зачем мне тебе врать? Какой в этом смысл? Какой вообще смысл у нашей жизни? Как так получилось, что мы — единственные разумные существа в радиусе миллиона световых лет? Как планеты образуются из газопылевых дисков? Почему расширяется вселенная? Из чего состоит темная материя? Что было в начале — пустота или бесконечность? Или это одно и то же? И, если так, то что такое бесконечная пустота? Зачем идти по дороге, цель которой — сама дорога? Зачем—

Парень опускает руку с телефоном, упирается лбом в холодное грязное стекло, глубоко затягивается, впитывая в себя всю московскую ночь, все ее костлявые фонари, шуршащие пакеты из супермаркетов, хлопающие двери машин и незамерзающую маслянистую реку. Шмыгает, тушит сигарету.

— Хуй знает, — отвечает он после долгой паузы, во время которой эхо его слов спускалось по лестничным маршам вниз, усиливалось на каждом этаже, искажалось грохотом клапанов мусоропровода, смешивалось с орущими телевизорами, заполняло подъезд с его сумасшедшими бабками, истеричными собаками и социофобами-затворниками за крашеными дверями.

— Вот реально, — повторяет он простым чистым голосом, поправляет шапку и смотрит на экран телефона. — Ну вот как.

Затем подносит трубку к уху и, откашлявшись, продолжает:

— Зай, ну е-мое, ну вот скажи, зачем это все?

Кое-что о Tinder

Одна из роковых ошибок, которую может совершить в самом начале пути молодой поэт, — это установка на свой смартфон дейтинг-приложения Tinder. Оно позиционирует себя как лучшее — и едва ли не единственное — место на челе утомленной интровертной планеты, где мальчики еще могут познакомиться с девочками, старые мальчики — с юными девочками, и — реже — старые мальчики со старыми девочками. Создатели приложения страшно обижаются, когда люди говорят об их детище как об исключительно удобном способе поиска и съема партнера для быстрого спаривания, но на самом деле — и здесь я возвращаюсь к первоначальному тезису — у людей с тонким нервом и большим сердцем проблемы начинаются именно в тот момент, когда они пытаются использовать Tinder как-то иначе.

Когда ты влюбляешься там, у тебя есть несколько секунд, чтобы увернуться от стрелы, отскочить на обочину, лечь в углубление между рельсами лицом вниз и головой к поезду и быстро помолиться. Если ты успел, то она пролетает мимо, обдавая тебя горячим воздухом, кристальными брызгами шампанского и оставляя после себя расходящиеся волны незаправленной постели, незнакомой авеню и неумолимой будничной толпы. Если же ты зазевался — пеняй на себя: она не будет сбрасывать скорость, даже не пошевелит ножкой — не потому, кстати, что она кровожадная тварь, как скажешь ты через минуту, зажимая ладонью рану — а просто потому, что в ее холодной девичьей пустоте не обо что будет затормозить. Она врежется в тебя, как Сандра Буллок в Джорджа Клуни на орбите Земли — с той разницей, что даже волевой подбородок и седина опытного волка тебя не спасут — ударит лбом в лоб, взмахнет лапкой на твое слабое «Эй, привет, ты как?» — и умчится дальше в безграничный одинокий вакуум, населенный черными дырами и газовыми гигантами, оставив тебя судорожно хватать воздух и ждать помощи в разгерметизированном скафандре.

Пройдут дни, недели, ты придешь в себя от сильной боли, продерешь глаза и поймешь, что никакой ты не Клуни, а — ну, конечно! — самый обыкновенный Мэтт Деймон, которого оставили одного на Марсе, сочтя погибшим, а он очнулся, откопался, доковылял до базы, заштопал свой живот, принял душ и сел перед камерой: «Это может оказаться полной неожиданностью для всех членов экипажа, руководства NASA и вообще для всего мира — но я жив. Сюрприз!»

Ходя по квартире с пылесосом под классику ABBA, упоенно поглощая горячую пиццу и поглядывая на свое изможденное отражение в зеркале, ты будешь размышлять о том, насколько проще стало разбить твое сердце с помощью современных технологий. Теперь ты не говоришь «Прости, не знал», не проходишь мимо, бесследно исчезая из ее памяти, как испарина со стекла, но вместо этого открываешь ее инстаграм, знакомишься с ее подругами, умиляешься ее собаке, вместе с ней ремонтируешь ее квартиру, чтобы через некоторое время выйти, выйти, закрыть, подтвердить, выключить, опуститься в кресло и внезапно понять, что ее в твоей жизни — как это сказать? — больше нет и — что самое странное — никогда не было.

И вот ты стоишь у окна, выживший, сильно потрепанный — как Лео после схватки с медведем и бегства от индейцев по горной реке, — стоишь и наблюдаешь, как мерно течет твоя авеню, как крутится колесо обозрения, приводя в движение большое мировое веретено, как вспархивают птицы и выскакивают из подъездов люди, летят бычки, левитируют пакеты, осыпается прочий накопившийся за столетия забвения мусор. Улица чавкает кроссовками и потрескивает трамвайными искрами, таксист пробуждается от векового сна и первым делом засовывает в рот хабарик. Сигналит. Оглашает резким, хриплым с непривычки звуком клаксона пустой двор. Пора. Ты надеваешь пальто и направляешься к двери. Выхваченные солнечным лучом пылинки опускаются на свежевымытый пол и аккуратно разложенное по полочкам немногочисленное имущество артиста. С подоконника тебе вслед неотрывно смотрит твой первый золотой «Оскар».

Гравитационные волны

Открыли гравитационные волны, говорит один подкачанный мужик другому, надевая пальто, — слышал? Открыли волны, говорит один студент другому студенту, быстро затягиваясь дешевым табачищем с холодным воздухом и как бы в рамках этого же движения втягивая мерзнущую голову в плечи. Гравитационные, объясняет высокий парень в хорошо сидящем черном пальто стройной девушке в серой шубке и почти весенних ботильонах. Ага, говорит она, я знаю. Это те самые, продолжает она, на которых мы общались с тобой, когда еще не были знакомы? Те самые, стучит дырявое большое сердце под другим пальто — тоже хорошо сидящим и приятно пахнущим, но далеким и непостоянным, — это их предсказал еще Эйнштейн в 1915 году. Эйнштейн, поднимает палец бабка с тележкой, расталкивая студентов на входе в метро. В 1915-м, скрипит и грохочет несмазанный эскалатор, везя на тренировку двух заместителей директоров.

«Леди и джентльмены, мы открыли гравитационные волны!» — звучит взволнованный голос в тесном конференц-зале, где одновременно присутствует столько светил мировой науки, что сам докладчик как бы немного искривляется и в таком виде попадает на стоп-кадр «Би-Би-Си». «Мы сделали это!» — говорит он, и зал взрывается аполдисментами — искренними, бурными и продолжительными, потому что этого момента научное сообщество ждало почти век — весь нескончаемый двадцатый, на протяжении которого свергали, чистили, рубили, кромсали, окончательно решали, закапывали, удушали, вели в танце, вывозили за границу, рождались, проигрывали, побеждали любой ценой, покупали оптом, строили высотно, жили ярко, ездили отчаянно, и вот—

Группа ученых, неотрывно и тревожно следивших за большим черным миром, выжидавших, когда он выдаст себя почти неощутимым колебанием наших палестин — вернее, если говорить научно, то двух установленных в перпендикулярных вакуумных камерах зеркальных пластин — так вот, эта группа, с облегчением вздохнув и оторвав от мониторов воспаленные глаза, наконец подняла над головой неопровержимое экспериментальное доказательство: слушайте!

Миллиард лет назад, когда ваши предки еще не свалили, когда им, собственно, неоткуда было свалить, когда, по сути, они даже еще не стали многоклеточными, и единственной их заботой было делиться, делиться, делиться — когда прозрачный большой палец крутил грубо размеченную на эпохи ленту, в которой не было ни лос-анджелесского солнца, ни московской метели, а некто разумный фоткался ню на пляже еще не красной четвертой планеты — вот в это самое привольное время в одной далекой-далекой галактике случилось страшное: две массивные черные дыры проглотили друг друга и начали сливаться.

«Леди и джентльмены, мы открыли гравитационные волны!» — сложилась в тот момент уже ставшая знаменитой фраза. «Мы сделали это!» — зародился шум аплодисментов в великой пустоте на фоне межзвездного газа. «Ты слышал?» — возвысился над радиопомехами голос входящего в сушку качка. «Те самые», — завелось и начало колотиться сердце вечно влюбленного московского дурачка. В этом месте сигнал достиг пика и резко оборвался, оставив после себя только неинформативную эфирную шелуху. Зашуршали грязные страницы вечерних газет, разбросанных по ступенькам подземного перехода. Загудел набитый до отказа поезд. Забарабанил по карнизу февральский дождь. Завибрировала барабанная перепонка. Жахнуло и затихло в мокро-кирпичной глубине слабо светящегося звездного микрорайона.

Я встал с кровати и подошел к окну. Открыл форточку, приподнялся на цыпочках и потянул носом свежий, почти весенний воздух. Начавшийся рассвет с его неподвижными облаками лежал прозрачной наледью между мной и черной вселенной. Тьма изобиловала торчащими антеннами и направленными друг на друга программами бесчисленных NASA. Не прошло и миллиарда лет, и вот — случилось — гравитационные волны открыли нас.

Метро

Я люблю иногда прислушиваться — вернее — ведь не скажешь же «прислушиваться спиной» — припадать — люблю припадать спиной к мощным пилонам московского метро, например, на станции «Проспект Мира» — припадать и чувствовать, прислоняться и ощущать, как оно работает. Как ворочается — вернее — ведь не скажешь же о железобетонной конструкции, что она «ворочается» — как сгибает свои суставы миллионотонный его скелет, гудит и ноет, скрипит и сопротивляется, как шевелит своими жвалами и вздыхает своими шахтами, колотит колесами и скрежещет зубами задерганных столичных женщин, которым не уступают места раздраженные столичные мужчины — раздраженные иногда этими же самыми женщинами, иногда — другими, приезжими мужчинами, двигающимися быстро и юрко, как тени джедаев, а иногда и собственным искаженным отражением, покачивающимся на фоне размазанных проводов.

Я стою у плоской могучей плиты, сложенной из пород юрского периода мезозоя и, возможно, позднего палеозоя, стою и пропускаю поезда, как будто жду кого-то. Я слышал, что есть клуб палеонтологов, отыскивающих распиленные и отшлифованные остатки древней фауны в стенах московской подземки. Члены этого клуба вооружаются фотоаппаратами, собирают рюкзаки, берут с собой воду, булочки и много шоколада, записывают любимый музон на айпод, встречаются на какой-нибудь центральной станции глубокого залегания и проводят целый день, ходя по платформам, вестибюлям, привлекая внимание сотрудников полиции и кропотливо собирая информацию для своего маленького, но гордого сайта на субдомене геофака МГУ.

Я регистрирую — не скажешь же «слушаю» — своим хребтом под тоненьким пальтишком сейсмоактивность нового мира, где получили вторую жизнь вымершие виды — общего дома аммонитов и наутилусов, кириллицы и латиницы, горизонтов, уходящих глубоко под московские реки, в такие их сплетения и дельты, где уже нет, да никогда и не было слова «Москва», где вода постепенно становится соленой, где глазу открываются новые просторы, где на берегах подземных морей гуляют пары подземных молодых людей. «Опа!» — говорит он, размахиваясь и ловко пуская блинчик по темной глади воды. Отличная сегодня погода, добавляет он, глядя куда-то вверх и пытаясь, что называется, растопить лед. Отличная, говорит она, и на этом все. У нас ничего не выйдет, грустно думает он. Какой он худенький, думает она. Как грациозно она идет, размышляет он, его таймер молчания оглушительно тикает. Как ему, должно быть, сейчас тяжело, думает она. Как мне тяжело, думает он. Внезапно мимо них проносится безбашенный джип, как будто специально проваливаясь в лужу и поднимая волну грязи. Он матерится, она визжит, одновременно хохоча, он как бы от неизбежности обнимает ее, пытаясь сохранить еще как бы дружескую дистанцию и мысленно благодаря безымянного лихача.

Подземные воды медленно текут, волоча обтерханый подземный теплоход, он куда-то везет шумную подвыпившую свадьбу, новую ячейку подземного общества. На волнах качаются пластиковые стаканы, вилки, ножи и лепестки цветов, бултыхаются бутылки из-под шампанского, тонут и ложатся на неглубокое дно, заваленное мусором и остовами городских легенд, под которыми зыбкая ползучая почва, под которой плита, под которой бетон, арматура, тюбинг и героическая мозаика, под которой стоит у колонны худенький подземный хипстер и слушает подземное подземное метро — гудящее, скрипящее, миллионотонное, населенное головоногими и людьми, содержащее все разновидности человеческих чувств, перемешанные и размазанные по полосатой тьме.

Он стоит долго, пропуская поезда, как будто у него тут с кем-то назначена встреча, к нему лениво присматривается полицейский, на полицейского опасливо косится группа приезжих. И в это время где-то на пустынном Проектируемом проезде, пронизывающем коттеджные поселки и элитные кварталы, подпрыгивает на выбоинах забрызганный весенней жижей джип, единственный носитель абсолютного счастья во всей вселенной, закрученной в бесконечный фрактал.