Омон Ра Revisited

Перечитал «Омон Ра» — повесть, с которой началось мое знакомство с Виктором Пелевиным. Я прочитал ее в первый раз, когда мне было 15, когда основной заботой было — в какую из дачных девчонок влюбиться навсегда, а еще — как сделать так, чтобы цепь у велика не скрипела и — иногда — как сделать так, чтобы усы росли быстрее.

Больше всего меня тогда, конечно, впечатлило обилие нецензурной лексики, еще запомнилась шокирующая концовка и тема Pink Floyd — потому что родители слушали. Остальное я, можно сказать, пропустил мимо ушей, прочитал вскользь, оставил без внимания и забыл.

Прошли годы, я переехал в район ВДНХ, где разворачивается существенная часть событий в пелевинской книжке, я написал свою собственную книжку, едва ли не целиком посвященную этому монументу меланхолии, холодной войны и странного советского подземного космоса. Я столько раз собирался с духом, чтобы перечитать главную книгу своего детства (которую детской явно не назовешь), и все как-то не мог собираться; но, видимо, это должно было произойти в какой-то особый, точно означенный, согласованный со всеми богами и инстанциями момент — когда над домом на курьих ножках напротив «Рабочего и колхозницы» выкатилась кособокая почти полная луна, когда потная толпа внесла меня в вагон на «Библиотеке имени Ленина», вынесла на «ВДНХ», когда почти пустой ростокинский трамвай лязгнул по рельсам на пересечении улицы Бориса Галушкина и проспекта Мира, везя меня домой.

Я проехал пол-Москвы, не отрываясь от книги — во-первых, чтобы не прерывать автора в середине одного из бесчисленных виртуозных пассажей, которые я только и успевал добавлять в «My clippings», а во-вторых, чтобы не вызвать подозрений у пассажиров и сотрудников полиции своими по-наркомански широко открытыми, полными анимешных слез глазами и безумной улыбкой. В полночь, сидя на жесткой деревянной табуретке в кухне над скомканной фольгой от шоколадки и пустой банкой из-под кока-колы, я закончил читать, встал и подошел к окну, за которым лежала сизая муть — гладкое полотно постсоветской нирваны, с которого испарялись остатки Луны, Останкинской башни, опоясанной светящейся рекламой, и подсвеченного прожекторами шпиля Павильона №1.

Все, что заронил «Омон Ра» в мое сердце 15 лет назад, все пропущенные абзацы и неусвоенные образы встали на свои места и оказались теми самыми небесными телами, которые когда-то мигали несущественными точками на летнем дачном небосклоне. Это был момент совершенства, невысказанного восторга русского летчика, стоящего на лунном грунте в завязанной под подбородком ушанке и готовящегося схватить ртом вакуум. Одним словом, спасибо, Виктор Олегович!

15

Уродливый шрам на моей правой ноге напоминает мне о лете. О лете, когда мне было 15, у меня были мягкие подростковые усы, длинные спутавшиеся волосы и зеленый велосипед «Кама» с отставшими наклейками и непомерно высоким седлом. Надо мной катилось ванильное небо, вокруг была сочная зелень Ленинградской области, прерываемая разноцветными дачными домиками и ларьками, подо мной — мост через реку Оредеж, на котором я на секунду потерял управление, испугавшись фуры, прижался к грубому бетонному ограждению и в кровь разодрал себе кожу.

Было не больно, но я испугался, что случится заражение, и помчался домой — вверх по пологому берегу, мимо дореволюционного здания телеграфа с верандой и башенками, мимо магазинов, мимо школы и садика, по улице Сквозной, на которой всегда дул сильный ветер — сплошным потоком, как в аэродинамической трубе, как на тренажере в ангаре NASA, где готовят миссию на Марс.

Я перескочил через двухполосное Сиверское шоссе, уронив на горячий асфальт со свежей разметкой капли своей теплой крови, и налег на педали на финишной прямой по родному переулку, где уже виднелся мой ярко-красный дом, окруженный дедушкиной строгостью, бабушкиной заботой и озоновым экраном летней вседозволенности. Там, в гостиной, на моей посадочной площадке, куда я безошибочно приземлился, меня ждала аптечка, инструменты, бинты, зеркальце, направленное на рану — четкие движения опытного пилота, стежок, еще стежок, зубы стиснуты, второй укол обезболивающего, капли пота, выступившие от концентрации, обрезать нить, откинуться в кресле-кровати, вздохнуть, уставиться на ковер на стене с вышитыми васнецовскими богатырями и расслабиться: ты дома, сынок, ты спасен.

Мой дом наклонялся на восток, его тень удлинялась, она наползала на канаву под забором, где обитали головастики, жуки-плавунцы и невидимые одноклеточные. Приближался густой нефильтрованный дачный вечер. По переулку двигался грузовик с газовыми баллонами — редкий гость, прибывающий раз в месяц, чтобы доставить нам топливо. Дедушка готовился принимать груз: надевал костюм, свой любимый галстук, прикалывал орденские планки на пиджак, натирал ботинки. Он смотрел на хронометр, он показывал мне большой палец, он выходил.

Калитку участка напротив открывал другой мужчина — моложе дедушки, но почти не уступающий ему мужественностью морщин, ястребиным изгибом носа, благородной сединой висков и голубизной глаз. Он тоже смотрел на часы. Ему тоже нужно было топливо. За его спиной стояла девочка — худенькая, хрупкая, растрепанная — я знал ее, мы часто катались вместе на велосипедах, ездили наперегонки по улице Сквозной и совершали вылазки по шоссе в соседние поселки.

— Еще, еще, — показывал дедушка водителю грузовика. — Еще на меня чуток!

Сосед от своей калитки тоже управлял процессом: он делал плавные жесты руками, вполголоса говоря:

— Хорошо, хорошо, не торопись — торопиться нам некуда.

Наконец кузов грузовика приблизился вплотную к нашим воротам, и дедушка поднял над головой скрещенные руки.

— Идеально, — со спокойной улыбкой сказал сосед, символически похлопав в ладоши несколько раз.

Водитель толкнул дверь кабины, поставил ногу на первую ступеньку, вторую ногу на вторую ступеньку, спрыгнул на траву, сделал несколько нетвердых шагов и подошел пожать руки обоим мужчинам. Все трое отправились к кузову, опустили борт и начали спускать на землю баллоны. Они двигались не спеша и время от времени обменивались короткими профессиональными жестами.

Я выехал на переулок с эффектной белой повязкой на ноге и стал наблюдать за происходящим, опустившись на багажник. Грузовик стоял у ворот, легко покачиваясь под уменьшившимся грузом, его зеленая кабина и черные колеса растворялись в сумерках, так что издалека были видны только ряды тускло отсвечивавших баллонов и фары. Ближние дачи и далекий лес неотвратимо наползали на солнце, его свет быстро истощался, собираясь на горизонте тонким мениском. На небе проступали звезды, пустоты между ними заполоняли вороны и мошка. Мужчины заканчивали разгрузку, теперь каждому оставалось доставить свой баллон к себе на участок и установить его в железную будку с надписью «ОПАСНО».

Дочка соседа подошла ко мне.

— Рана? — спросила она, показывая на повязку.

— Ага, — ответил я.

Бинт уже успел пропитаться кровью, и по нему расползлось здоровенное красное пятно. Прилипнет, подумал я и заранее поморщился, представив процесс отдирания.

— Болит?

— Да нет, в принципе, — выкинул я сразу два козыря: мужество раненого солдата и взрослый речевой оборот, значение которого я еще не до конца понимал.

Это был ход ва-банк, и я ожидал серьезного эффекта.

— Ваня! — предательски крикнула бабушка, высовываясь из окна на кухне и выпуская из него запахи оладьев и винегрета. — Беги ужинать!

— Ну ладно, — кивнула дочка соседа. — Пока. Мне пора.

Она стала удаляться, продолжая стоять ко мне лицом. Ее отец закончил монтаж баллона. Он был уже в доме, я видел, как в освещенных окнах двигался его силуэт — из кухонного окна в окно спальни, из спальни в детскую, из детской обратно на кухню, его руки брали посуду, баночки со специями, включали телевизор.

Их грязно-серый бревенчатый дом терялся в темноте, беспорядочно разросшаяся зелень вокруг него становилась темной материей, он округлялся, удалялся, уходил, смешивался с другими домами, со зданием телеграфа, где чаевничали призраки расстрелянной белой кости, с улицей Сквозной, слабо освещенной сельскими фонарями, с Ленинградской областью и Сиверским шоссе, тянувшимся через нее блеклой ниточкой вдоль черной ленты реки.

— Ваня! — позвала бабушка во второй раз. — Домой!

— Домой, — улыбнулся я.

— Домой, — подтвердил второй пилот.

— Запуск двигателей через 3… — начал я.

— До завтра! — крикнула мне через усиливающиеся помехи в эфире соседская дочка.

— 2…

— Спокойной ночи!

— 1…

— Пока! — я потянул на себя руль, седло врезалось мне в спину.

Фонарь рядом со мной ярко вспыхнул и заискрил, став на мгновение самой яркой точкой на переулке, самой яркой точкой на карте, самой мощной вспышкой за последние 30 лет наблюдений. Серо-желтая земля расплылась и растянулась под колесами моего велика. Я двигался сквозь прохладную звездную ночь, над спящей травой и канавами с органикой, по прозрачной разлинованной плоскости моего детства, наматывая круги вокруг кротовой норы, соединяющей его со взрослой жизнью.

Марсианин

Однажды мы с подругой решили сходить на «Марсианина».

— С подругой? — спрашивает она, наклоняясь к моему монитору. — Я у тебя подруга, значит?

— Ну да, — говорю я, — а как?

— А ничего, что мы встречаемся, что я тебе обед готовлю и глажу футболки?

— Ничего, — иронично отвечаю я и отворачиваюсь, чтобы писать дальше.

Мы выбрали самый первый сеанс с утренней скидкой, чтобы в зале были только настоящие ценители кино и никто не посмел и испортить наши впечатления хрустом, хмыканьем или скептическими комментариями к сюжету с точки зрения современной астрофизики.

— Знаешь, — говорит мне моя подруга. — Я, конечно, все понимаю, ты пишешь, но это реально обидно.

— Что? — недоумеваю я.

— Да ничего!

— Да что я сказал-то?

— Да просто — мы пришли домой, нет — полежать со мной, поговорить — ты сел и начал писать про свою подругу.

— Ну, перестань, это же собирательный образ.

— Как же ты бесишь, сука, со своими «собирательными образами»! Отвали!

Она отталкивает меня, бежит в прихожую, достает свой скафандр, быстро влезает в него, застегивает перчатки, толкает дверь, заходит в шлюзовую камеру и опускается на улицу — в пустынный, пронизанный ветром, безжизненный и тусклый марсианский ландшафт, окружающий новенькую колонию из одинаковых белых модулей, уходящих рядами к горизонту.

— Мудак, — говорит она, пытаясь быстро шагать, неумело шаркая и поднимая клубы мелкой рыжей пыли. — Дебил.

Был пасмурный московский день, первая суббота ноября — ни тепло, ни холодно, ни блекло, ни ярко. Центр дремал, катились такси, собирались к сумасшедшей бабке на кормежку лоснящиеся столичные голуби с пропиской в ЦАО. Я по своему обыкновению опаздывал.

— Ты где? — писала подруга.

— Еду, еду, — отвечал я. — Прости.

— Скотина, — писала она. — Быстрее давай.

— Скотина, — говорит она, ежась в скафандре и глядя на скользко-серое небо, за которым лежит тонкий слой неспокойствия, заменивший ей озоновый слой. Выше, над слабыми облаками — метеозонды, еще выше — спутники, и совсем высоко — непроглядная чернота, открытый космос, где осталась висеть мутно-голубая капля, не так давно содержавшая в себе всю тоску, всю несправедливость, всю любовь и внимание, когда-либо не уделенные одним живым существом другому — когда-то родная, а теперь засохшая и безответная.

— Почему? — спрашивает она.

— Почему так, а? — летят ее слова к покосившейся стеле на проспекте Мира, с которой свисает, держась на куске железного листа, ржавая ракета, и под которой сидит, оплетенный мусором и окруженный остовами маршруток, каменный Циолковский с отбитым носом.

— Почему? — адресуется она к опустевшим холмам Иерусалима, засыпанным обломками техники и отработавшими ступенями ракет, к проломленным потолкам и поваленным минаретам мечети Пророка в Медине, к оплавленному метеоритным дождем Будде Весеннего Храма.

— Почему… — повторяет она, и осекается, открывает и закрывает рот, глядя прямо перед собой.

В неподвижный и неживой песочный пейзаж медленно вплывает черный целлофановый пакет — без всяких надписей и картинок, бесформенный и шелестящий, как будто вынесенный рекой времени из советской булочной на углу Садового и Арбата. Он летит над сухим грунтом, не знающим ни асфальта, ни январского гололеда, ни апрельской каши, не тронутым сладкой жизнью, кухонными драмами и дорожными перипетиями, продырявленным парой флажков геологических экспедиций, но не хранящим в себе никакой ценной информации — ни раннего палеозоя, ни позднего мезозоя, ни панцирей, ни скелетов — только тонны и километры пустоты и безразличия, лежащие под ногами у перепуганных новых жильцов.

Пакет летит над марсом, падает, ползет и снова взлетает — символ потребления и живой жизни, домашнего запоя и сорвавшейся диеты, во сто крат более выразительный, чем флаг любого государства. Девушка в нелепом скафандре улыбается краешком рта, шмыгает носом, она смеется и шмыгает, поднимает руки к лицу, чтобы вытереть нос и стукается руками о шлем.

Каждый ребенок, не родившийся в Москве и в Нью-Йорке, каждый боевик ИГИЛ, не успевший подорвать себя во имя Аллаха, каждая юная хипстерша, утонувшая в потоках лавы, так и не дочитав Уэльбека, и каждый так и не выспавшийся школьный учитель воплощаются в очертаниях пакета, как персонажи «Терминатора-2» в умирающем T-1000.

Девушка в скафандре снимает пакет на встроенную камеру. Он кружится перед ней, позирует, к нему присоединяются сухие листья и бычки, чеки и обертки, вокруг разворачивается асфальт, вырастают мобильные дома из сайдинга, дети в оборванных шортах, матери со своими проблемами, отцы со своими, небоскребы, меншены, панельки, кафешки и киношки. Она снимает шлем, встряхивает волосами и вдыхает прохладный осенний воздух.

«Ты где, скотина?» — набирает она сообщение своему приятелю.

— Щас буду, — отвечаю я. — Две минуты!

Я откинулся в кресле и приготовился смотреть большое кино. Зал был почти пуст. Перед нами прошмыгнула, пригнувшись, юная хипстерша с бумажным стаканом кофе. Глубоко под нами размеренно вращалось горячее неизученное недостижимое земное ядро.

Сатурн

Была осенняя дождливая суббота, я возвращался из области на электричке. Мы подъезжали к Москве, превращенной ливнем в расплывчатого и переменчивого газового гиганта, узнаваемого только по мутным опорам кольцевой дороги и большим желтым пятнам жилых домов. «Мы прибываем на конечную ста—» — начал голос по громкой связи, но машинист зачем-то оборвал его, как будто знал, что я один в вагоне. Или просто станция перестала существовать, и теперь наш путь лежал в бесконечность. Мне вспомнился рисунок неизвестного художника, на котором был изображен мужчина, сидящий со стаканом чая за стандартным пластиковым столом в купе поезда и смотрящий в окно, где простирается открытый космос.

Мы пролетали Сатурн, молчаливый и гладкий — наверно, беснующийся и странно шумящий где-то там в толще атмосферы, но из моего пыльного иллюминатора — беззвучно ползущий через тьму мимо. «Недостаточно памяти для снимка», — сообщил мне телефон, я стал чистить память и, как это часто бывает, наткнулся на твою фотографию. Ничего особенного, случайная фотка из земного лета — из undefined undefined, потому что ни Земли, ни времен года уже нет, но все же: жаркий солнечный день, ты сидишь на растрескавшихся ступеньках какого-то древнего здания в старой части Рима и пытаешься гладить маленькую беспокойную собачку. Она вырывается у тебя из рук, а ты держишь ее под лапами, смотришь в камеру, хохочешь и кричишь: «Ну! Быстрее! Есть?»

— Есть! — говорит тебе тот, кто за кадром.

Ты нацепляешь собачке поводок, она дышит, высунув язык, и суетливо вертит носом, ты поднимаешься со ступенек и отряхиваешь платье — твое любимое зеленое в горошек.

— Посмотри, я не запачкалась? — спрашиваешь ты, подходя к камере вплотную. — Ты чего, снимаешь еще?

— Да, я видео просто сделал, — говорит твой приятель. — Просто на памьять сделал нам.

Он опускает фотоаппарат, оставив его висеть на шее, опускает руки и открыто смотрит на тебя, улыбаясь своей немецкой улыбкой и щурясь своими ковбойскими морщинками, блестя своей ранней лысиной и дыша большими человеческими легкими на жарком земном солнце. Ты хочешь обнять его, твои руки делают короткое неловкое движение вверх и сразу вниз, как крылья у пингвина, ты хочешь обнять его, но этот объектив. Он быстро сдвигает торчащий фотоаппарат и обнимает тебя, ты обнимаешь его желтую футболку и широкую спину, ты вспоминаешь, как в школе на выпускном тебя обнимал худой и высокий одноклассник, с дурацкой провинциальной челкой, с большой русской душой, обнимал и вел в танце, неуклюже наступая на ноги. «Куда…» — говорила ты, уходя от столкновения с деревянными школьными сиденьями и маневрируя между сдвинутыми партами с едой. «Я хочу сказать то что я тебя люблю», — бубнил он. «Дурак ты, — уворачивалась ты от его растрескавшихся каменных губ. — Ты меня не знаешь даже». Но я, говорил он, все, Вань, говорила ты, всье, Тань, говорил Маркус, все, закрывала глаза хозяйка комнаты, которую вы снимали в Риме, все, опускал забрало шлема первый пилот, все, показывал большой палец второй пилот, поехали, счастливого пути, отвечали на Земле, ты смотрела то на трясущихся рядом членов экипажа, то на матовый стерильный лишенный какой-либо эмоциональной окраски потолок, то на мигающие лампы, то на афишу юбилейного концерта Игоря Николаева и думала то о темной материи и пустоте, то о большом взрыве и бесконечной плотности, то о песне, написанной Николаевым в одной из параллельных вселенных: «Как два электрона с разными спинами…»

— Ярославский вокзал, конечная, — объявила женщина-робот по громкой связи, вечно радостная, вечно молодая и задорная. Когда Солнце взорвется и Земля будет погружаться в океан плазмы, когда Млечный Путь столкнется с галактикой Андромеды, она будет говорить с той же назидательно-дружелюбной интонацией: «Уважаемые жители и гости Подмосковья! От нас с вами зависит сохранность уникального природного региона — Подмосковье…»

Я вышел на мокрую платформу, вздрогнув и поморщившись от неминуемых капель с крыши электрички. Ливень закончился. «Такой дождь сейчас был!»,— пришло сообщение с фотографией из окна кухни. Я отложил его, чтобы ответить через полчаса. Я же с Марса. Ты же с Венеры. Мы же не пара.

На юг

Когда самолет начал падать, она отсоединилась от него, отделилась от материнских тонких рук, вскинутых в попытке поймать, проплыла через салон с взлетевшими журналами, кислородными масками и брызгами воды, выпорхнула через разламывающийся фюзеляж и начала парить, оставив падающий борт под собой. Ее тело кувыркалось в лучах стратосферного Солнца, которое и зимой и летом — светит, но не греет — она пролетала сквозь густые серые облака, спешно прятавшие от нее еще не готовый дождь, цеплялась за полумесяц с мальчишкой из Dreamworks, дергала за его удочку и тащила вниз, пугая беднягу до смерти. Она встречала стаи ласточек, летящих на зимовку, ласточки удивленно переглядывались и кричали ей: «Эй, привет! Это же ты, та девчонка с Петроградки? Мы тебя знаем! Мы на юг летим, а ты чего тут делаешь? Одевайся теплее, ешь хорошо, весной заглянем, поболтаем еще!»

Она снижалась над сизой равниной, целый континент распрямлялся и принимал ее в свои пустынные чернокожие обезвоженные объятия — детская комната человечества, колыбель цивилизации, как говорил экскурсовод и переводил улыбчивый дядя в яркой рубашке — мама сказала: «Русский», — перед вами знаменитая пирамида Хеопса, также известная как пирамида Хуфу — вот она вместе с другими пляшет в иллюминаторе в долине Нила, подернутая низкими слоистыми облаками, с ровными аккуратными правильными гранями, выровненными точно по сторонам света.

Она крутилась в потоках теплеющего воздуха, которые не давали ей превратиться в ледышку, никто не знает, говорил дядя, зачем египтянам нужна была такая точность. А ты знаешь, говорил ей Хуфу, подмигивая маленькой звездой на голубом небе, ты все знаешь — не боись, подружка, мы тебя не бросим, расслабь, говорю, свою маленькую тушку, чуть-чуть потерпи, сейчас дядя Хефрен наведет пушку, прицелится, рассчитает твою траекторию, с погрешностью плюс-минус два километра — зачем, говоришь, нужна была такая точность, а вот зачем — сейчас будет немножко больно, как комарик укусит, считай до трех — раз, сыпались с высоких небес куски металла, рюкзаки, сумки, экипаж и пассажиры, два, взрывалось невыгоревшее топливо, выключались одним махом двести пар зажмуренных глаз, три, кричал местный житель, испуганно показывая на столб дыма, поднимающийся над горизонтом, три с половиной, выла сирена скорой и звонили телефоны в редакции, три на ниточке, набивала срочную новость так и не отдохнувшая в этом году редактор новостной ленты, жалея, что придется сегодня задержаться после шести, потому что пойдут молнии с места происшествия, три на сопельке, звонил телефон в старой квартире на «Петроградской», что, переспрашивала бабушка, что-что, авиачто, зажав трубку, а каким рейсом наши летели, ниточка обрывается, примите наши искренние соболезнования, диктовал Башар Асад послание Владимиру Путину, от одного вождя современного мира другому вождю современного мира, три, считал астрофизик в далекой сверхцивилизации, поправлялся: четыре, если считать звезду: Солнце — Меркурий — Венера — Земля — да три, три, конечно, вставал за спиной одетый в белое мужчина с гладкой коричневой кожей. Это же наша планета, сынок, мы там столько лет провели. Все правильно, это она, давай, переводи ее сюда. Три, касался тонкий палец прозрачной пирамиды, четыре, ударялась о землю маленькая ледышка, летела через галактику маленькая девчушка, обгоняя маму, папу, их новых приятелей по отелю, пилота, второго пилота и паренька из Dreamworks, — на юг, на зимовку, а весной обратно, на П. С. или на Крестовский — с погрешностью плюс-минус два километра — пока светит Солнце, пока летают самолеты.