Sunset Blvd.

Она живет в соседнем доме — в такой же панельной девятиэтажке, что и я, где такой же тесный лифт с закопченным зажигалкой потолком и мерцающей лампой, такой же подъезд и застекленные каждая по своему кустарному дизайну лоджии.

Мы познакомились с ней в чате в локальной сети на канале ‪#‎yubik‬, по названию нашего города — Юбилейный. У нее был ник MafiosiPrincess14, я постучался к ней в личку и спросил: почему 14? Надеюсь, ты не та девочка из фильма “Lollipop”, и я могу пригласить тебя на чай, не опасаясь за свои яйца? Хаха, ответила она, хаха нет, мне 20. Мне тоже, сказал я, не дожидаясь встречного вопроса, а пришли фотку? Я еще не видел ее лица, но я уже чувствовал ту близость, которую ощущаешь, когда встречаешь своего человека, который свой в доску, с которым можно матом, к которому не нужно делать подкоп.

А как тут отправить, спросила она. Нажми на мой ник правой кнопкой, начал я. Откуда-то я уже знал, что она мне понравится, и эта милая беспомощность делала ее еще более привлекательной.

Я представил ее сидящей за ноутбуком с длинными накладными ногтями, которые мешают печатать и есть чипсы, с уложенными мягкими волнами волосами, в комнате, заваленной всяким хламом, с расческой, плойкой и мятыми шмотками, брошенными на неубранную постель. На полу — лоток для кошки, на подоконнике — клетка с хомяком, вокруг рассыпан корм и мусор. Она сидит с ногами в большом протертом кресле и ест бутерброд, запивая фантой, одновременно пытаясь понять, как отправить фотографию этому забавному парню.

“Классная фотка”, — набираю я заранее. “Спасибо”, — набирает она. Потом она копирует это слово в буфер и пишет: “Отправила”. Я открываю фото и вижу ее в белой блузке, с яркими губами и немного надменным взглядом на фоне железного забора.

— Классная фотка, — говорю я.

— Спасибо, — отвечает она. — Не хочешь зайти в гости?

— Можно, — говорю.

— Только позвони мне от подъезда, у меня не работает домофон, мой номер —

Она пишет мне свой номер, я пишу свой, мы договариваемся о времени, я выхожу из дома в чистых кроссах, голубых джинсах и белой футболке. Я уже знаю, что останусь у нее, что у нас будет секс, и что утром она будет сидеть напротив меня растрепанная и сонная в клетчатой рубашке и пить чай из своей кружки, а я, типа, из моей —

Я подхожу к ее подъезду, набираю номер и слушаю гудки.

Один гудок.

Два гудка.

Три гудка.

Затем длинный гудок, три коротких гудка и снова длинный — но уже с другим тембром, чужим, нехарактерным для наших телефонных линий. Мягкий, аккуратный, джазовый, расслабленный, аккуратно скомпрессированный и очищенный от лишних обертонов гудок, теплый и ровный, как асфальт Sunset Blvd. под колесами Lincoln Mark VIII. Протяжный, как гудок парома, который плывет из Лонг-Айленда в Коннектикут, на палубе которого Джон Стейнбек беседует с молодым офицером об атомных подлодках с оружием холодной войны на борту, собирая материал для “Путешествий с Чарли в поисках Америки”. Гудки тянутся и тянутся, как бесконечная Route 66, чуть искажаясь местами, но сохраняя чужое, импортное звучание. Наконец кто-то снимает трубку.

— Hello? — говорит приятный женский голос.

— Hello? — механически отзываюсь я, то ли по-английски, то ли по-русски.

— Hello? — снова говорит голос.

— Эй, это я, — говорю. — Я у подъезда стою.

— Hello? — продолжает спрашивать голос.

— Это я! — повторяю я. — Я пришел!

— I’m sorry, you’re breaking up, — отвечает голос. — Who is this?

Я отмечаю мелодичные переливы этого голоса, это грудное контральто с небольшим надломом на стыке слогов, фирменное звучание, которое еще не успел оценить A&R мейджор-лейбла, но которое уже хорошо знают посетители небольшого клуба в Лос-Анджелесе.

— Hello?

Она не слышит меня — она не может меня услышать, потому что я говорю с ней из другого пространства.

Я опускаю руку с трубкой и смотрю на глухую бетонную стену дома, на бабкин плющ, на горшки на перилах, на быстро убегающее перистое облако, слишком быстро, как будто прячущее что-то от меня. Затем набираю номер еще раз.

— Але? — говорит немного грубый, родной голос в трубке. — Это ты? Заходи!

Где-то на кремовом пассажирском сиденье винтажного линкольна, рядом с пачкой Marlboro, спрятавшись под складкой свободного летнего платья, лежит телефон с вызовом от непонятного русского номера. Где-то выше пальм пролетает нашкодивший спутник связи. Где-то за пределами Солнечной системы проворачивается невидимая масса темной материи, медленно и плавно, как огромный телефонный диск, чтобы еще через миллиард лет опять щелкнуть и породить такую же необъяснимую случайность.

Advertisements

Lose Yourself

Я иду на электричку. На платформу Болшево, чтобы ехать в Москву Ярославскую. На улице ранняя весна, солнечное мартовское утро, сухой асфальт и голые ветки, смерзшийся за ночь мусор и ползущие вдоль рельсов алкаши, которые чуть позже развернут свои подстилки и будут торговать всяким вынесенным из дома старьем вроде измочаленного серого томика “20 тысяч лье под водой”, чтобы к концу дня набрать на бутылку и следующим утром опять так же ползти вдоль рельсов с глазами-щелочками.

Час пик уже прошел, на платформе нет давки, люди не толкаются, не наступают друг другу на пятки, не вытягивают шею из очереди за билетом, боясь не успеть купить его прежде, чем на рельсы упадет слепящий свет фар и мрачная масса пассажиров придет в движение. У кассы и вокруг деревянных скамеек с названием станции, вкопанных в асфальт, царит атмосфера спокойствия, меланхолии и терпеливого ожидания.

Пассажиры — в основном студенты, едущие к третьей паре, аккуратные дяденьки — индивидуальные предприниматели, едущие в налоговую, и суетливые тети с мобилками, просто едущие куда-то, потому что им не сидится дома, — ходят туда-сюда по платформе, по зимней привычке ковыряют ботинком землю, или просто стоят, щурясь от яркого солнца и глядя на не меняющийся уже который год пейзаж: линия гаражей у самых путей, выглядывающие из-за гаражей крыши разноцветных пятиэтажных хрущевок, и возвышающийся над ними двенадцатиэтажный дом 80-х годов постройки с выложенным красным кирпичом олимпийским мишкой на боковой стене. Голая стена, чердачные окна, целые, разбитые, голуби, горячий битум, стекающий с крыши, оплавленные солнцем телевизионные антенны, курящий на балконе последнего этажа девяностолетний дед.

Я отвожу взгляд от дома с мишкой и смотрю на поворот, откуда должна вот-вот появиться голова электрички — на залитый солнцем холм, с которого спускается исписанный фашистами, металлистами, либералами, православными и членами общества “Память” доисторический деревянный забор со вставками из ржавых железных листов. За этим забором, на этом холме, внезапно, неуместно и нескромно напоминающем о когда-то бывшей здесь деревне Болшево, расцветает чей-то буйный, запущенный сад. В глубине сада стоит насквозь прогнивший дом, последний в линии деревянных домов, уцелевший при строительстве экологичного уютного жилого квартала “Лесная Корона” с развитой инфраструктурой, детским садиком, школой, магазинами и современным кинотеатром.

Прямо на крыше этого дома, торчащей из-за забора, стоит аккуратный шезлонг, в котором лежит парень в пальто, серых трениках, кроссах и солнцезащитных очках. Рядом с ним стоит бумбокс, из которого на полной громкости несется американский рэп. Парень медленно отхлебывает пиво из бутылки и покачивает ногой в такт. Он наслаждается последними минутами в этом доме, над которым уже занесен ковш экскаватора. Совсем скоро его сровняет с землей бессердечный застройщик — но сейчас дом полностью в его власти. Завтра он будет лететь в трансатлантическом лайнере, который понесет его к пальмам и гладкому асфальту, туда, где живут Канье Вест и Рианна, Лана Дель Рей и Эминем, где другие кожи, где старики моложе, где тонкие заборы и белые стены, но пока он здесь, и это его день, последний день перед тем, как он исчезнет, увезя с собой часть этого города.

Электрички все нет. Рядом со мной кто-то громко спрашивает:

— А что, поезд отменили, что ли?

— Да нет, вроде должен быть… — пожимает плечами кто-то другой в ответ.

“Поезд отправлением 11:02 задерживается на десять минут”, — объявляет механический женский голос по громкой связи. Десять лет назад это говорила другая женщина-робот, которая знала всего одну фразу: “Внима… По первому пути!” Я ловлю себя на мысли, что у нее, возможно, подросла дочь.

Я вновь смотрю на двенадцатиэтажку с олимпийским медведем: дед на балконе почти докурил, он бросает бычок вниз, к тысячам других бычков, и возвращается в квартиру, где его ждет механическая женщина-диктор.

— Внима… По первому пути! — мигая единственным глазом, произносит она.

— Да заткнись ты, — пинает ее дед.

В разваливающейся избушке на холме включается трек Eminem — Lose Yourself, парень в трениках встает, чтобы открыть дверь юристам застройщика, которые пришли за его подписью под финальным соглашением и принесли кейс с отступными.

Mom, I love you, but this trailer’s got to go
I cannot grow old in Salem’s lot
So here I go it’s my shot,
Feet, fail me not, this may be the only opportunity that I got

Я смотрю то на холм, то на двенадцатиэтажку. Рабочие кончают перекур и садятся по бульдозерам. Алкаши у платформы, кое-как растянувшие пленочку и разложившие на ней товар, глупо улыбаются проходящим мимо них длинноногим девушкам, будущим моделям и актрисам.

— Внима… По первому пути! — раздается из пережившего десятилетия июньской пыли, апрельских ливней и новогодних морозов военного динамика на столбе.

Бульдозер опускает ковш, сминает хлипкий забор и въезжает в сад. Дед в двенадцатиэтажке садится перед телевизором и хаотично переключает каналы. Люстра на потолке дрожит. Опять эти строители. Слабый деревянный скелет дома на холме рассыпается под гусеницами бульдозера. Бабушкины фото, пластинки, кружевные салфетки и клетчатая скатерть трескаются и смешиваются с глиной вместе с другим ненужным багажом прошлого. Все самое нужное — на компактном трехтерабайтном жестком диске в рюкзаке у парня в найках и рейбенах, человека в пальто и кедах, который стоит на бетонной плите у ворот стройки и наблюдает, как рабочие уничтожают его бывший дом. Теплый ветер треплет его волосы. Он смотрит на часы: ближайшая электричка в Москву через десять минут, можно не спеша двигаться на платформу. Он приглаживает рукой бороду, поправляет очки, сует руки в карманы и уходит по грязной грунтовой дороге с блестящими лужами и глубокими колеями от грузовиков.

Death of an Astronaut

Ты перебираешь ногами, ты пытаешься удержать равновесие, ты ударяешься о чью-то ногу и садишься на пол, ты поднимаешься и идешь снова, вызывая массу восторгов и лайков в инстаграме.

Желтая Луна безразлично висит в черном небе.

Ты втягиваешь февральский воздух вместе с теплым дымом садиковской кухни, ты катаешь вместе с папой туловище снеговика из мартовского липкого снега, ты прячешься за дверью своей комнаты, наблюдая за пылью в луче июньского солнца и настороженно прислушиваясь к шуму семейной ссоры, ты спрашиваешь маму, запихивающую тебя в такси: “Куда мы едем?”, ты скачиваешь свое первое приложение из апстора и подписываешься на мамин инстаграм —

Желтая Луна безразлично висит в черном небе.

Ты поднимаешься по лестнице в странное здание, открываешь неприметную дверь, стучишься в кабинет, слышишь “Да-да” и отмечаешь эту характерную интонацию, которая потом будет проскальзывать в дежурных “Двадцать минут до старта”, “Как слышите, Орел?”, в отечески-заботливых “Не торопись, возьми чуть левее”, “Что там у нас с пульсом?” и отчаянных “Заходи! Заходи обратно в модуль, это приказ!!!”, ты смотришь на блестящую лысину и говоришь “Здравствуйте” —

Желтая Луна безразлично висит в черном небе.

Ты заученными движениями скользишь по приборной доске, ты включаешь маршевые двигатели и вжимаешься в спинку своего кресла. Ты смотришь на приблизившуюся Луну, которая вовсе не желтая, а серая, она огромная, она занимает собой весь обзор, она вытесняет из твоей памяти твою маму, твоего отца, твои первые шаги и твою первую квартиру. Ты выпрыгиваешь из посадочного модуля, как Нил Армстронг, ты стоишь на чужой твердой поверхности — не той, по которой ездили поезда из пункта А в пункт Б в школьных задачках по математике и на которую тебя учили проецировать сложные многогранники в институте, и не той, которая шаталась под тобой, когда ты ранним утром возвращался домой по мокрому асфальту, пытаясь сохранить в ноздрях смесь запаха постельного белья, пота и ее тинейджерских духов — ты стоишь на сером холодном грунте, одинаково безразличном к тебе и к Армстронгу, к 2030-м и к 1960-м, к цветастым платьям из шелка и черным скинни джеггинсам. Земля ползет маленькой мутной каплей по стеклу твоего сухого скафандра с запасом кислорода и нормальным атмосферным давлением. Стоит моргнуть — и ее не станет.

Костлявый и мясистый, с булькающим сердцем и урчащим желудком, с теплой кровью и часто моргающими глазами, ты стоишь на голой каменной шар-бабе, совершающей свой бесконечный размах в виду бесшумной горячей звезды. Ты перебираешь ногами, ты пытаешься удержать равновесие, ты прыгаешь так, как не получилось бы на Земле, ты размахиваешь руками, ты падаешь и снова идешь, ты кричишь что-то в свой передатчик —

Земля безразлично висит в темном небе.

Ты возвращаешься домой, тебя осыпают цветами, ты живешь в большой светлой квартире с высокими потолками, ты опираешься на палочку, чтобы сохранить равновесие, ты скручиваешься в сухой стручок в своей просторной кровати, ты бросаешь потухающий взгляд на Луну. Она занимает все пространство за твоим окном, вытеснив из поля зрения лепнину на фасаде, соседний дом, загруженный проспект и маленьких людей на нем. Она медленно вращается, все такая же серая и холодная, она подходит вплотную к твоему балкону и врезается в стекло, разрушая его на сотни разноцветных осколков, которые рассыпаются в вакууме и оставляют перед тобой черное небо и яркую бурлящую звезду.

Just a slob like one of us

Ничто не сравнится с чувством одиночества и меланхолии, которое ты испытываешь, сидя солнечным воскресным утром в пустом дайнере и запивая бургер ледяной колой.

Никого нет. Все спят, и они, конечно, проснутся, но прямо сейчас ты один — один в этом зале с блестящим мокрым полом, один в своем бывшем военном городке, где голые акации бросают контрастные тени на выцветшие салатовые стены хрущевок, один в своей стране, научившей тебя жевать жвачки, открывать банки колы и говорить по-английски, а затем испустившей дух с улыбкой потребления на лице, оставив тебе заборы и заводы с окнами-глазницами, заборы и заводы, заборы и электрички, ползущие мимо заборов и вокруг заводов. Ты один на космическом корабле, везущем неподвижные тела студентов и студенток, у которых прощупывается слабый пульс и двигаются зрачки, но чьи души сейчас в другом рукаве галактики, а может, вовсе за ее пределами. Ты делаешь глоток и оборачиваешься, услышав шипение автомата с газировкой — ты и та милая женщина за кассой, которая искренне сказала тебе “Доброе утро!”, когда ты вошел. Вы вдвоем на корабле в форме одноэтажного здания с круглой вывеской “Burger King”, который плывет через пространство в неопределенном месте, в неопределенное время, мерцающей точкой на фоне красных и желтых облаков межзвездного газа, везет дремлющие споры, популяционную бомбу, чтобы сбросить ее на подходящей планете — но до этого еще миллионы лет, а пока…

Что если так оно и было? Что если бог был одним из нас, простым пассажиром маршрутки, вышедшим за остановку до дома перекусить в дайнере, и не было никакого слова в начале, и никто не носился над водой, а просто тридцатилетний парень сидел в красном кресле за столиком с покоцанной железной кромкой и хавал свой чизбургер с беконом, роняя кунжут в бороду и промокая губы салфеткой, из-за кассы на него смотрела скучающая смуглая девчонка с бейджиком “Мария”, за окном стояла ранняя весна, а до пробуждения всего остального человечества оставалась еще целая вечность.

На Трубе

— Ты где?!! — орет захолустного вида мужик в расстегнутой кожанке в свою мобилу, стоя посреди Трубной площади.

Он неуклюже изгибает руку, приподнимает кепку, вытирает вспотевший лоб и быстро возвращает телефон к уху.

— Але?!! — продолжает орать он. — Что? Я где?! Я э-э-э… — заминается на секунду, ошалело смотрит по сторонам: на голые деревья на Цветном бульваре, на вентиляционные шахты метро, на одноэтажные дома, где два века назад жила прислуга, а теперь живут мажоры и висят объявления о продаже и аренде, по одному качеству печати которых ясна стоимость, на стекляшки возле метро, в которых на нижних этажах — офисы, а на верхних — апартаменты, то есть, сидит, значит, такой офисный планктон в кресле на колесиках, заполняет свои таблицы в экселе, а над потолком, в пяти метрах от него, мускулистый негр жарит состоятельную женщину бальзаковского возраста на ее зеркальном сексодроме оттенков крови и золота; мужик в кожанке вертит головой, нервничает, раздувает ноздри, снова поправляет кепку и уже собирается заорать в телефон, что он — да хуй знает где! — как вдруг видит прямо перед собой стену Богородице-Рождественского женского монастыря. С его покрасневшего лица сходит напряженная гримаса, и оно принимает простое крестьянское древнерусское неизменное выражение радостного узнавания.

— Я-а-а-а-а у этой! У стены! На Трубе бля! — ликующе произносит он. — А ТЫ ГДЕ?!

Метро извергает на площадь негустой воскресный поток москвичей, они рассеиваются на маленькие группы и отдельных персон, из апартаментов на 25-м этаже выглядящих как одинаковые черные муравьи: хипстер, художник, решала вопросов, бабка, чикуля, гопник, задрот. Каждый углубляется в свой переулок и ползет по своему маршруту, неся свою тростинку. Один из муравьев хаотично бегает вокруг выхода из метро, затем, вызывая шквал раздраженных гудков, бросается через проезжую часть с криком:

— Я ЗДЕСЯ!

— Эге-е-ей! — машет мужик. Та, кому он машет, уже в его поле зрения, но он продолжает орать в телефон, как будто это мистический ритуал, и связь нельзя прерывать, пока твой собеседник не окажется рядом, не обдаст тебя чесночным запахом и не чмокнет в пухлую щеку.

— Куда ты через дорогу прешь, дура!

— Я ЗДЕСЯ! — радостно кричит веснушчатая русоволосая девушка, размахивая косынкой в чистом воздухе, не содержащем ни угарного газа, ни аэрозолей, разрушающих озоновый слой, ни аромата “Эссе лайт”, ни шлейфа “Мисс Диор”. Она вкладывает пальцы в рот и свистит, чтобы привлечь внимание парня, который стоит, озираясь, возле стены, отделяющей дворянский Белый город от ремесленного Земляного.

— Эге-е-ей! — радостно кричит он в ответ и бежит ей навстречу через зеленое поле, на котором то тут, то там валяются бревна и доски, стоят незаконченные срубы и толкаются мужики, пришедшие в воскресный день на лубяной рынок на Трубе. Он бежит по влажной весенней земле, под которой глина, под которой камень, под которым пустота и подземная вода, которая течет так, как хочет, а не так, как ей сказали строители метро — потому что метро еще нет, и утренней давки тоже нет, потому что людей тут как в одном микрорайоне Южного Бутова, и стоимость квартир не зависит от близости к центру, потому что центра еще нет, и квартир нет, есть только пара сотен домов, белокаменный Кремль и несколько тысяч семей, которые не знают, как и зачем нужно накручивать лайки и покупать фолловеров, которые питаются своим картофелем с огорода и ходят под серым небом, проваливаясь в средневековую грязь и стараясь держаться своей стороны улицы.

Парень бежит навстречу своей подружке, она бежит навстречу ему, их пути пересекаются в точке X, которая лежит ровно там, где дрифтит ленд крузер прадо, не успевающий затормозить в силу ослабленных воскресных рефлексов, рассеянного послесубботнего внимания, плохой реакции мягких загорелых рук, нетвердо держащих руль в меховой оплетке, замутненных миндалевидных глаз и косых азиатских ноздрей, втягивающих приятный запах кожаного салона и помнящих вчерашний отборный кокос — в этой самой точке, где замирают в красочной васнецовской сцене пухлый мужик в кепке, медленно опускающий мобилу от уха, стремительно трезвеющий водитель джипа, выскочивший из салона на асфальт, несколько случайных прохожих, высокая состоятельная женщина в халате у окна апартаментов и маленькая женщина в розовом пуховике, лежащая в луже алой артериальной крови на Рождественском бульваре.

Элизабет

Свою семью я отнесу к категории небогатых. Мы всегда жили в малоэтажных, труднодоступных районах. Я помню, как мама варила суп, стоя на слабо освещенной кухне с низким потолком. В нашем доме была плохая звукоизоляция, я отлично слышал, как этажом выше соседи вели низкоинтеллектуальные разговоры — так называли это родители.

Сначала они просто говорили, постепенно повышая тон, потом начинали колотить друг друга, и по тонким перекрытиям нашего дома распространялись характерные низкочастотные колебания от их ударов.

Наутро мне нужно было идти в школу, где я должен был стоять у потрескавшейся карты мира и показывать, как воздушные массы движутся над Азией, над Гималаями, как они спускаются в долины и проливают дожди, как ползут над Южно-Уральским плоскогорьем, над Среднерусской возвышенностью, как окружают Москву и садятся на зубцы кремлевской стены, заставляя нервничать систему ПВО. Они несут в себе просроченные сухие пайки из американской армии, ветки зеленых бананов из одноэтажной Африки, замороженное мясо кенгуру из Новой Зеландии, жвачки Wrigley’s и банки пепси по два талона штука.

Я водил указкой по карте, представляя, как тяжелые облака собираются над двором, как моя одноклассница Надя, играющая одна на контрастно освещенном летним солнцем теннисном корте, вдруг роняет ракетку и замирает, задрав голову кверху.

— Смотри, смотри! — кричит она, заметив меня на балконе седьмого этажа.

Где-то высоко на глубоком синем грозовом фоне появляются черные точки, похожие на стаю птиц. Они стремительно приближаются к земле, и я вдруг понимаю, что это никакие не птицы, а много-много черных деревянных ящиков, похожих на те, в которых хранят боеприпасы. Они летят вниз без всяких парашютов, на огромной скорости, некоторые раскрываются на лету, и из них вываливаются, рассеиваясь в воздушном потоке, холодные сникерсы, соки Zuko, побелевший от времени орион чокопай… Они падают, как метеоритный дождь, прямо на голову Наде, и в последний момент я бросаюсь ей на помощь (я успел скатиться кубарем вниз по лестнице и выбежать во двор), сшибаю ее с ног и закрываю собой, спасая от большого ящика с фруктами, который мог сломать ее тонкую белую шею.

— Быстрей! Быстрей! — кричу я, помогая ей подняться и таща за собой в подъезд. — Тут безопасно!

Мы прячемся под лестницей, где стоят коляски и велосипеды, и прямо за нами с металлическим стоном оседает, замуровывая собой вход, огромный кусок космической станции “Мир”, которая потеряла управление, потому что ЦУП закрылся и все сотрудники разошлись по домам к своим семьям.

На нас осыпается штукатурка и битое стекло.

— Что это было? — спрашивает Надя, ее рука непроизвольно сжимает мою руку.

— Союз Советских Социалистических Республик, — эффектно отвечаю я, и в этот момент врубается Scorpions — Still Loving You. Надины руки обвиваются вокруг моей шеи и мы начинаем целоваться в пыли и обломках постапокалипсиса.

— Ващук, садись, ДВА!!! — вопит географичка. — РОДИТЕЛЕЙ В ШКОЛУ!

Я перевожу взгляд на нее, усмехаюсь и взмахиваю указкой, как Гэндальф своим посохом. “О Элберет Гилтониэль, Тиливрен пенна мириэль…” — низким монотонным голосом произношу я, и облака закручиваются в ураган вокруг кончика моей указки, море вскипает и пенится, спящие вулканы начинают дымить, государственные границы смещаются, Россия становится частью США, реки Сибири впадают в Миссисипи, по темным волнам которой идет пароход в Новый Орлеан, где дом восходящего солнца.

— Oh mother, tell your children not to do what I have done… — поет Боб Дилан в наушниках у Нади и ее лучшей подруги Марины, сидящих за последней партой. Блюз входит в Надино левое и Маринино правое ухо и выходит через из зрачки, расширяющиеся вместе с психоделической Вселенной.

За окном класса бушует шторм, меняется климат, гнутся пальмы и тонут в метровых лужах линкольны, бьюики и шеви. Дверь распахивается, в класс врывается отряд морских котиков. У их командира загорелое гладковыбритое лицо с высокими скулами и морщиной Аарона Экхарта на подбородке. Когда он говорит, видны его идеально белые зубы и мелькающая между ними жвачка.

— Come on! Come on! — командует он, показывая, что всем нужно срочно следовать за ним.

Он недоуменно смотрит на географичку.

— Are you crazy? The storm is about to hit the coast! Get out!

— Крэйзи! — подхватывает кто-то из парней, почувствовав себя в безопасности и быстро разобравшись, кто тут теперь главный.

— Crazy, crazy, crazy for you baby… — включается Aerosmith из школьных динамиков в коридоре. Все вскакивают со своих мест, тетрадки и учебники в слоу моушене взлетают в воздух. Из-под двери класса выбегает струйка грязной воды.

Вместе с остальными детьми нас спешно выводят из школы во двор, где уже ждут открытые военные вертолеты.

В доме через дорогу, где живет двоечник Стасик, не осталось ни одного целого окна. Белье, сушившееся на балконах, сорвано ураганом и беспорядочно висит на фасаде, зацепившись за подоконники и перила. На крыше видны люди, они машут руками, к ним спускают веревочные лестницы из вертолетов. Люди злобно толкаются, рискуя упасть вниз. Одни взбираются по другим и норовят уцепиться за край кабины.

— Бабушка! — хнычет Стасик. — Мне нужно к бабушке!

Он лупит слабыми ручонками по ноге двухметрового морпеха. Морпех не понимает, чего тот хочет, и растерянно спрашивает:

— What’s happened, boy? How can I help you?

Мимо них проходит Аарон Экхарт, руководящий спасательной операцией. Слушает, щурится, останавливается. Кладет руку на плечо худенькому испуганному Стасику.

— I’m sorry kid. I’m afraid your grandma isn’t home.

Он берет его за руку.

— Come on, we gotta hurry.

Они поднимаются в вертолет, где уже сижу я.

— Где Надя, Стас? — спрашиваю я. — Ты ее видел?

— Там… — качает он головой.

— Где?! — хватаю я его за лацкан советской синей школьной формы. — Где “там”?!

— В классе, ее там…

Я отталкиваю его, выпрыгиваю из вертолета и бегу обратно в полуразрушенное здание школы, которое вот-вот может сложиться, как карточный домик.

— God damn it, somebody stop him! — кричит Экхарт.

За мной бросаются несколько морпехов. Я преодолеваю затопленный коридор, врываюсь в класс и вижу Надю — она придавлена шкафом с полным собранием Шолохова, она не может встать, потому что ее грудь пронзил железный штырь — но она жива. Она поворачивает ко мне побледневшее лицо и тихо произносит:

— Я знала, что ты вернешься…

В этот момент окна класса синхронно вышибает мощной волной, меня сбивает с ног и отбрасывает к стене.

Я выныриваю, выплевываю воду, хватаю воздух, ныряю, снова выныриваю, хватаю воздух и погружаюсь, чтобы вытащить Надю, которую пригвоздило к полу. Наконец мне удается это сделать, и я, почти без сил, в изодранной одежде, выплываю с ней на поверхность — лишь для того, чтобы встретиться лицом к лицу с мутировавшей в чешуйчатого зверя географичкой. Она обнажает покрытые зеленой слизью клыки и пытается схватить меня за лицо своими щупальцами. Надя слабо стонет — она потеряла очень много крови, и если прямо сейчас что-то не сделать, она погибнет.

— Господи, — обращаюсь я к виднеющемуся сквозь дыры в потолке синему небу. — Чуть-чуть помоги, а?..

Географичка разевает пасть, из ее рта высовывается маленькое ядовитое жало, которым она собирается пронзить меня, и в этот момент ее поражает точный выстрел в голову.

— Где тебя носит, твою мать? Быстрее! Последняя вертушка улетает через минуту! — улыбается мне незнакомый морпех, вытирая рукавом испачканное сажей и кровью лицо.

— Быстрее! — поторапливает он. — Они собираются бомбить весь район с воздуха!

Мы сидим с Надей в вертолете, укутанные в камуфляжные плащ-палатки, под нами плывет затопленная земля, руины нашего военного городка уходят в раскаленную бездну. Нас вывозят в безопасное место, где мы начнем новую жизнь.

— Мы встретились в странный период в моей жизни, — говорю я, касаясь ее руки. Где-то далеко с большим эхом начинает звучать рифф Pixies — Where Is My Mind.

— Смотрите, ребята, смотрите! — внезапно начинает визжать Стасик. — Наши накрыли ее! Точное попадание!

Он показывает на маячащий в небе “B-2 Spirit”, из которого сыплются бомбы, истерично смеется и жестикулирует.

— Кого “ее”, Стас? — спрашиваю я. — О чем ты?

— Ну, ее! — говорит он и показывает руками что-то неопределенное. — Ее, тварь эту!

— Что за тва… — начинаю я и тут из бездны под нами взвивается щупальце и хватает наш вертолет. Винт рассыпается на куски, мы начинаем падать, все приборы пищат, пилот ударяется головой о приборную доску. Надя отчаянно хватается за меня, ее глаза исполнены ужаса. Стасика выбрасывает за борт, он пытается удержаться за поручень, но срывается и падает в бездну, беспомощно простирая к нам руки. Я обнимаю Надю и целую ее в последний раз.

— Мы летим на солнце, милая, — повторяю я сквозь слезы. — Мы летим на солнце!

Pixies звучат в полную мощь.

— ВАЩУК, К ДИРЕКТОРУ!!! — раздается откуда-то, то ли из наушников мертвого пилота, то ли из несущейся к нам огненной пропасти, визгливый голос завуча. — СЕЙЧАС ЖЕ!!!

— Иди… — еле двигая опухшими губами говорит Надя. — Ты должен идти…

Меня душат слезы, но я отпускаю ее, позволяю кончикам ее пальцев выскользнуть из моей руки. Она падает, она исчезает в огне, и в последний момент перед столкновением с землей я выжимаю кнопку “Jet Pack”. Звучит звонок, я взмываю ввысь, в недосягаемые слои атмосферы.

Свою семью я отнесу к категории небогатых. Я помню, как мама варила суп, стоя у плиты под тусклым светом кухонной люстры. Был поздний летний вечер, солнце уже почти исчезло, нанизавшись на антенну на крыше соседнего дома, как одинокий чек из кондитерского отдела на штырь у кассирши в продуктовом.

Тонкие перистые облака окружили двор и застыли темной коркой на фоне звездного неба. Я видел всю вселенную, и вселенная видела меня. Воздух был чист и прозрачен. Сигнал “Вояджера-1” преодолевал световые часы, отделяющие его от Хьюстона. На полях моей тетрадки была написана дата: “19/05/1999”. Я спал, уронив голову на контурные карты с криво обведенными реками Сибири, одна из которых в какой-то момент круто поворачивала и выходила за пределы листа — куда-то в сторону западного побережья США, где росла на хип-хопе моя сверстница по имени Элизабет.